Любовь гика

Автор: Кэтрин Данн
                     

Серия книг: Чак Паланик и его бойцовский клуб

Жанр: современная зарубежная литература,цирк

Издатель: АСТ

Дата выхода: 1989

Возрастное ограничение: 18+

Тип: книга

ISBN: 978-5-17-092686-2

Цена: 199 Руб




Эксцентричная,остросюжетная,странная и завораживающая история семьи «цирковых уродов».Строго 18+! Итак,знакомьтесь: семья Биневски. Родители-Ал и Лили,решившие поставить на своем потомстве фармакологический эксперимент. Их дети: Артуро-гениальный манипулятор с тюленьими ластами вместо конечностей,которого обожают и чуть ли не обожествляют его многочисленные фанаты. Электра и Ифигения-потрясающе красивые сиамские близнецы,прекрасно играющие на фортепиано. Олимпия-карлица-альбиноска,влюбленная в старшего брата (Артуро). И наконец,единственный в семье ребенок,чья странность не проявилась внешне: красивый золотоволосый Фортунато.Мальчик,за ангельской внешностью которого скрывается могущественный паранормальный дар. И этот дар может либо принести Биневски богатство и славу,либо их уничтожить…!



Любовь гика
Кэтрин Данн
Чак Паланик и его бойцовский клуб
Эксцентричная, остросюжетная, странная и завораживающая история семьи «цирковых уродов». Строго 18+!
Итак, знакомьтесь: семья Биневски.
Родители – Ал и Лили, решившие поставить на своем потомстве фармакологический эксперимент.
Их дети:
Артуро – гениальный манипулятор с тюленьими ластами вместо конечностей, которого обожают и чуть ли не обожествляют его многочисленные фанаты.
Электра и Ифигения – потрясающе красивые сиамские близнецы, прекрасно играющие на фортепиано.
Олимпия – карлица-альбиноска, влюбленная в старшего брата (Артуро).
И наконец, единственный в семье ребенок, чья странность не проявилась внешне: красивый золотоволосый Фортунато. Мальчик, за ангельской внешностью которого скрывается могущественный паранормальный дар.
И этот дар может либо принести Биневски богатство и славу, либо их уничтожить…
Кэтрин Данн
Любовь гика
Эли Малахии Данн Даполонии
А эта дьявольская тварь – моя[1 - У. Шекспир. Буря. Действие V, сцена 1. – Здесь и далее примеч. пер.].
© Katherine Dunn, 1989
© Перевод. Т. Ю. Покидаева, 2016
© Издание на русском языке AST Publishers, 2017
Предисловие
Я сама поражаюсь, что эта книга еще переиздается, хотя после первой ее публикации прошло более четверти века. Придется все-таки сделать одно запоздалое признание. Я не собиралась называть роман «Любовь гика». Это была просто шутка, чтобы отмахиваться от вопросов, о чем я пишу. Предполагалось, что ответ охладит пыл любопытствующих и им не захочется расспрашивать дальше. Фраза намеренно резкая и корявая, с липко-слащавой сентиментальной «любовью» и намеком на извращение.
Но если по правде, мне всегда нравилось слово «гик». В 1980-х годах, когда я работала над романом, данное слово имело иное сленговое значение по сравнению с нынешним. Это было жестокое, обидное обозначение человека с дефектами личности и ярко выраженной социальной недостаточностью. Тогда, как и сейчас, оно заключало в себе намек на некую темную, тайную манию, а также на непреходящую угревую сыпь, никудышную гигиену и личные склонности, малоприятные для окружающих. За прошедшие десятилетия смысловая нагрузка слова переменилась. Но в своей книге я употребляю его в самом первом, исконном значении. Настоящие гики – цирковые артисты определенного жанра. Обычно их представляли как дикарей или психически больных людей, которые на своих выступлениях откусывали головы живым курам. Иногда вместо кур брали крыс, змей и других животных, но самыми распространенными жертвами были все-таки куры.
Вероятно, слово «гик» происходит от немецкого geck, что означает «дурак», или голландского gek – глупец или безумец. Но мне больше нравится ономатопоэтическая, или звукоподражательная, теория. Я не раз наблюдала за курами, умиравшими насильственной смертью, и точно знаю, что слово «гик» напоминает звук, который они издают перед смертью.
Порой шутки начинают жить собственной жизнью. За десять лет, ушедшие на написание романа, я так часто повторяла эту конкретную шутку, что «Любовь гика» въелось мне в мозг как рабочее название. Мать в ожидании ребенка иногда дает забавное имя своему растущему животу – например, Тыковка, Пуговка, Звездочка или Комочек, – при этом перебирая в уме настоящие человеческие имена, чтобы выбрать самое подходящее и наградить им ребенка, когда тот родится на свет. Так же и я собиралась дать своей книге полноценное и благозвучное название по окончании работы. Идеальное название должно быть кратким, но выразительным, и начинаться на букву «Т».
Почему именно «Т»? Причину надо искать в моем страстном юношеском увлечении историей Европы. Я много читала по данной теме и однажды наткнулась на мысль, что Аттила, правитель гуннов, пользуется незаслуженно дурной славой. Обычно историю пишут победители, однако воины Аттилы не владели писательским мастерством, а побежденные являются людьми образованными, словоохотливыми и язвительными. Мне подумалось, будет забавно подобрать такие названия для своих книг, которых я напишу немало (в чем я не сомневалась), чтобы каждое начиналось с соответствующей буквы, и потом эти буквы сложились бы в имя Аттила. Это будет такой выразительный жест, дань уважения через века. В приступах оптимизма я размышляла о том, что у меня, может, даже получится добавить к «Атилле» еще и «гунна». Не помню, мечталось ли мне о «Биче Божьем». Хотя нет, я бы столько не выпила.
Мне представлялась такая картина: пройдет сто лет или больше, и какому-нибудь помощнику младшего библиотекаря поручат разобрать заплесневелые фонды в дальнем подвале, куда никто не заглядывал много лет, и он случайно наткнется на стопку моих отсыревших книг. Выстроит их на полке по дате публикации и заметит, что первые буквы названий складываются в Аттилу. Он улыбнется и продолжит работу. Так мне виделась моя цель: этот краткий, удаленный во времени миг, когда кто-нибудь поймет мою шутку.
Возможно, кому-то покажется, будто подобная цель мелковата для дела всей жизни, но так уж я для себя решила. И делала определенные успехи. Мой первый роман назывался «Чердак» (Attic), потом был «Грузовик» (Truck). Под вторую «Т» я написала роман «Жаба» (Toad), но он тихо умер при рождении. Все-таки полагая «Жабу» жизнеспособной, я приступила к четвертой книге под названием «Изыскание» (Inquiry), и тут меня захватила идея, которая вылилась в «Любовь гика» (Geek Love), и я целиком погрузилась в работу, забросив все остальное.
Так сбились все планы. Закончив книгу, я не сумела придумать ни одного подходящего названия на букву «Т». Конечно, легко закатить глаза и сказать: «Ну, сделала бы просто “Гик” (The Geek). Но подобное название исказило бы читательское восприятие, смещая акценты и обрубая все прочие компоненты истории. По крайней мере, мне так казалось.
Вероятно, после стольких лет жизни, отданных этой книге, рабочее название впечаталось в каждую клеточку моего серого вещества. Наверное, усталость или неминуемая печаль от расставания с законченной книгой притупила мне мозг. В общем, я не сумела придумать название лучше, не говоря уж о том, чтобы оно начиналось с «Т».
Книга вышла под названием «Любовь гика». Мне до сих пор обидно, что грандиозные планы с Аттилой разбились об эту упрямую «К». Но в этом – и во всем остальном – не виноват никто, кроме меня.
    Кэтрин Данн
    Бухта Пайпс, октябрь 2014
Книга I
Полуночный садовник
Глава 1
Счастливая семья: его слова, ее зубки
– Когда ваша мама была гиком, мои причудки, – говорил папа, – она превращала свои представления с откусыванием куриных голов в настоящее хрустальное чудо, и сами куры к ней льнули, танцевали вокруг, завороженные, вожделеющие. «Раскрой свои губки, сладкая Лил, – кудахтали они, – покажи нам свои зубки!»
В этом месте Хрустальная Лил, наша светловолосая мама, уютно расположившаяся на диване, где по ночам спал Арти, посмеивалась в шитье у себя на коленях и качала головой.
– Ал, не морочь детям головы. Куры носились как оглашенные.
Это происходило дождливыми вечерами, в дороге между представлениями и городами, на какой-нибудь площадке для кемпинга или просто придорожной поляне, где останавливался на ночевку бродячий цирк «Фабьюлон Биневски», и мы себя чувствовали защищенными в нашем передвижном поселении.
Предполагалось, что после ужина, сидя с набитыми животами при свете лампы, все семейство Биневски будет читать и учиться. Но если на улице шел сильный дождь, папа впадал в разговорчивое настроение и предавался воспоминаниям. Стук дождя по металлической крыше нашего большого фургона отвлекал его от газет. Дождь в дни представлений был катастрофой. Дождь в дороге означал беседу, а поговорить папа любил.
– Как жаль, Лил, – вздыхал он, – что наши дети видят лишь убогих гиков из Йеля, что подвизаются тут на лето.
– Из Принстона, дорогой, – мягко поправляла его мама. – Осенью Рэндалл переходит на второй курс. Как я понимаю, это наш первый студент из Принстона.
Мы, дети, чувствовали, что наша история скатывается к обсуждению повседневных проблем. Арти толкал меня локтем в бок, и я произносила за всех:
– Расскажи, как мама была гиком!
Арти, Элли и Ифи, Цыпа и я усаживались на полу между папиным креслом и мамой. Мама делала вид, будто ее увлекает шитье, а папа щипал себя за усы и шевелил кустистыми бровями, изображая задумчивость.
– Ну… – начинал он с притворной неохотой, – это было давным-давно…
– До того, как мы родились?
– До того, как вы родились. – Папа взмахивал рукой в своей импозантной манере шпрехшталмейстера. – Еще до того, как я вас придумал, мои причудки!
– Тогда меня звали Лиллиан Хинчклифф, – вступала в разговор мама. – И когда ваш отец обращался ко мне, а это бывало редко и неохотно, он называл меня «мисс».
– Мисс! – хихикали мы.
А папа громко шептал, словно мама его не слышала:
– Я страшно боялся! Был сражен, так влюблен, что заикался, когда заговаривал с ней. «Мы-мы-мисс…»
Мы заливались смехом при мысли, что папа, великий говорун, был таким робким.
– Разумеется, я обращалась к вашему папе «мистер Биневски».
– И вот, значит, я, – продолжал папа, – с утра пораньше беру шланг и вымываю кровь, пух и перья из гиковского шатра. Как сейчас помню, дело было третьего июля. Я радовался, что заказал замечательные афиши для нашего гика, и предвкушал, как публика валом повалит на представление. На выходных на Четвертое июля народ жаждет веселья, и билеты расходятся, как горячие пирожки, а в том году у меня был отменный, могучий гик. И работал с душой, вот что важно. В общем, я поливаю из шланга арену, очень довольный и гордый собой, и тут входит ваша мама, вся такая воздушная, как безе, и говорит, что мой гик нынче ночью сбежал, как говорится, свернул шатер, сел в такси и умчался в аэропорт. Оставил записку, что его отец захворал, и ему – в смысле, гику – надо срочно вернуться домой в Филадельфию и взять на себя управление семейным банком.
– Брокерской конторой, – поправляет мама.
– И вот ваша мама, мисс Хинчклифф, стоит передо мной, вся такая воздушная, нежная барышня, и я даже выругаться не могу! И что мне делать? Афиши с гиком уже развешаны по всему городу!
– Это было во время войны, мои сладкие, – замечает мама. – Какой именно, я забыла. Вашему папе тогда было трудно найти работников, иначе он никогда бы не взял меня в цирк, даже делать костюмы. При моем-то отсутствии опыта.
– И я стою, одурманенный ароматом духов мисс Хинчклифф, ее «Полуночным марципаном», и у меня ум за разум заходит, глаза в кучу от дум. Я не мог сам заменить сбежавшего гика, потому что уже выполнял двадцать разных работ. Я не мог попросить укротителя Хорста, потому что, во-первых, он был вегетарианцем, а во-вторых, он сломал бы себе все зубы о первую же куриную шею. И тут ваша мама мне говорит таким ангельским голоском, словно предлагает пирожные и херес: «Я могу выступить за него, мистер Биневски», – и я чуть было штаны не испачкал от такого-то поворота.
Мама ласково улыбается, глядя на свое шитье, и кивает.
– Мне хотелось доказать, что я могу кое-что сделать для цирка. Я тогда пробыла в «Фабьюлоне» всего две недели и хорошо понимала, что я у них на испытательном сроке.
– И я ей говорю, – перебивает папа, – я говорю: «А как же, мисс, ваши зубы?» Имея в виду, что она может их повредить, поломать, а она улыбается – вот как сейчас – и отвечает: «Я думаю, они достаточно острые!»
Мы смотрим на маму. У нее ровные белые зубы. Хотя, конечно, к тому времени все они были уже искусственными.
– Я посмотрел на ее тонкую, хрупкую челюсть и аж застонал. «Нет, – сказал я. – Я не могу вас просить…» Но мне вдруг пришло в голову, что белокурая красавица гик, да еще и с ногами… в смысле, с такими ногами… явно не повредит нашему цирку. Я в жизни не слышал про девушек-гиков, но уже представлял афиши. А потом снова сказал себе: «Нет… нельзя, чтобы она…»
– Ваш папа не знал, что я часто наблюдала за выступлением нашего гика и дома помогала Минне, нашей кухарке, когда она забивала птицу к столу. Я его зацепила. У него не было выбора, кроме как дать мне возможность показать себя в деле.
– Но я боялся до рези в желудке, когда в тот же день началось ее первое представление! Боялся, что ей станет противно и она сбежит домой в Бостон. Опасался, что у нее ничего не получится и разъяренная публика станет требовать деньги назад. Боялся, что она может пораниться… А вдруг курица клюнула бы ее в глаз или оцарапала ей лицо? Курицы, они такие.
– Я и сама волновалась, – кивает мама.
– Народу собралось изрядно. Была суббота, а воскресенье – уже Четвертое июля. Я сам носился весь день, как укушенная курица в гиковском балагане, у меня было время лишь на пару секунд заглянуть в шатер, а потом я встал на входе зазывать публику. Ваша мама была как прелестная бабочка…
– На самом деле, я выступала в лохмотьях. Белого цвета, поскольку на белом хорошо видна кровь даже в темном шатре.
– Но это были такие изящные лохмотья! Низкий вырез, разрез до бедра! Все летящее, шелковистое! В общем, я сделал глубокий вдох и отправился зазывать народ на представление. И публика повалила. Там было много солдат. Я еще продавал билеты, и тут изнутри донеслись крики и свист, улюлюканье и громкое топанье, что привлекло еще больше людей. В конце концов я посадил на кассу парнишку, который продавал попкорн, а сам пошел посмотреть, что происходит.
Папа улыбался маме и крутил ус.
– Никогда этого не забуду, – говорил он со смехом.
– У меня не получалось убедительно рычать и щериться, поэтому я пела, – пояснила мама.
– Развеселые немецкие песенки! Высоким, тоненьким голоском!
– Франц Шуберт, мои дорогие.
– Она порхала, как грациозная пташка, а затем схватила первую курицу, и никому даже не верилось, что она сможет хоть что-то сделать. А когда ваша мама без лишних раздумий откусила ей голову, курице, публика просто пришла в неистовство. Подобного не бывало нигде. Такого изящного поворота запястья, вампирского щелчка зубами над птичьей шеей, столь артистичного подхода к крови, будто это не кровь, а шампанское. Ваша мама тряхнула светлыми волосами, искрившимися, как звездный свет, выплюнула откушенную куриную голову, так что та улетела в угол, а потом разодрала птичью тушку своими аккуратными розовыми ноготками, подняла еще трепетавший труп, словно золотой кубок, и стала пить кровь! Убитая курица еще трепыхалась, а ваша мама пила ее кровь! Она была неподражаема, великолепна. Клеопатра! Эльфийская королева! Вот кем была ваша мама на арене гиковского шатра.
– На ее представления публика валила валом. Мы построили еще больше зрительских трибун, перевели ее в самый большой шатер на тысячу сто зрительских мест, и там всегда был аншлаг.
– Было забавно, – улыбалась Лил. – Но я знала, что это все-таки не мое истинное призвание.
– Да. – Тут папа вдруг умолкал и хмурился, глядя на свои руки.
Чувствуя, что папино настроение поговорить иссякает, один из нас, из детей, обращался к маме:
– А что заставило тебя уйти?
Она вздыхала, смотрела на папу из-под тонких ниточек-бровей, потом опускала взгляд на пол, где мы сидели, сбившись в кучу, и тихо произносила:
– Я с детства мечтала летать. В Абилине к цирку присоединились воздушные акробаты, итальянцы, целое семейство, и я упросила их научить меня. – Теперь она обращалась уже не к нам, а только к папе: – Знаешь, Ал, если бы я тогда не упала и не поломалась, ты, наверное, так и не решился бы сделать мне предложение. Где бы мы сейчас были, если бы я тогда не сорвалась?
Папа кивал:
– Да, да, но я же поставил тебя на ноги, в прямом смысле слова, ведь правда?
Но его лицо застывало, улыбка гасла, а взгляд устремлялся к афише на раздвижной двери в их с мамой спальню. Старая посеребренная бумага, очень дорогая, а на ней – наша мама с ее ослепительной улыбкой и ладной, точеной фигурой, усеянной блестками, стоит на трапеции под куполом цирка, и поднятые вверх руки в красных перчатках по локоть касаются надписи, выложенной из звезд: «ХРУСТАЛЬНАЯ ЛИЛ».
Папу звали Алоизий Биневски. Он вырос в бродячем цирке, принадлежавшем его отцу и называвшемся «Фабьюлон Биневски». Папе было двадцать четыре года, когда дедушка умер и цирк перешел в его руки. Ал бережно водрузил серебряную урну с прахом отца на капот грузовика с передвижным генератором, питавшим энергией маленький парк развлечений при цирке. Старик столько лет путешествовал с цирком, что было бы несправедливо оставлять его прах в каком-нибудь стационарном склепе.
Времена были тяжелые, и – вовсе не по вине юного Ала – дела у цирка ухудшились. Через пять лет после смерти дедушки когда-то преуспевающее предприятие пришло в упадок. Тяжкой ношей для цирка был стареющий лев, который с завидным упорством грыз прутья клетки и постоянно ломал дорогущие вставные зубы. Толстая дама, чье питание было отдельно оговорено в контракте, требовала прибавки к жалованью на продуктовый прожиточный минимум. Плюс к тому все семейство эротоманов-зоофилов отбыло в неизвестном направлении под покровом ночи, прихватив с собой датского дога, осла и козу.
Вскоре и толстая дама расторгла контракт и устроилась моделью в журнале «Любителям попышнее». Папа остался с уцененным огнеглотателем на солярке и перспективой надолго застрять без единого цента в трейлерном парке под Форт-Лодердейлом.
Ал был типичным янки, самостоятельным и независимым, и в тот кризисный период его предприимчивость и гениальность проявили себя в полной мере. Он решил породить свое собственное шоу уродцев.
Моя мама, Лиллиан Хинчклифф, происходила из утонченной аристократической семьи из самой изысканной части Бостона, однако отвергла свое наследие и сбежала с цирком, мечтая стать воздушной гимнасткой. В девятнадцать лет уже поздновато учиться летать, Лиллиан упала, сломала изящный носик и ключицы. Больше она не решалась подняться под купол, но не утратила страсти к арене и балаганным огням. Именно эта страсть и подвигла ее на то, чтобы ревностно поддержать замысел Ала. Лиллиан была готова на все, чтобы возродить интерес публики к цирку. К тому же в ней с детства укоренилась идея наследственной уверенности в завтрашнем дне. Как однажды она сказала и говорила не раз: «Лучший подарок, который родители могут сделать своим детям – дать им врожденную способность зарабатывать деньги, просто будучи теми, кто они есть».
Изобретательная пара приступила к экспериментам с запрещенными и рецептурными препаратами, инсектицидами и в конечном итоге – с радиоактивными изотопами. По ходу дела у мамы развилась комплексная зависимость от самых разных лекарств, но ее это не огорчало. Полностью полагаясь на папу, чья находчивость обеспечивала ей средства к существованию, Лил воспринимала свою зависимость как незначительный побочный эффект их с папой творческого сотрудничества.
Их первенцем стал мой брат Артуро, также известный как Водяной мальчик. У него не было рук и ног: кисти и стопы росли прямо из туловища наподобие тюленьих ласт. Его научили плавать еще в младенчестве, и он выступал перед публикой голышом, в большом баке с прозрачными, как у аквариума, стенками. В возрасте трех-четырех лет Арти развлекался такой проделкой: подплывал вплотную к стеклянной стенке, таращил глаза, закрывал и открывал рот, как речной окунь, а потом разворачивался и плыл прочь, являя почтеннейшей публике колбаску какашек, вылезающую из его маленькой мускулистой попки. Позднее Ал и Лил смеялись над этой выходкой, но тогда им было не до смеха. Сыновние проказы приводили их в ужас, и чистить бак приходилось значительно чаще, чем предполагалось вначале. Годы шли, Арти облачился в плавки и приобрел более утонченные манеры, хотя о нем говорили – и в этих словах была доля правды, – что его отношение к публике, в сущности, не изменилось.
Мои сестры Электра и Ифигения появились на свет, когда Артуро было два года, и буквально с рождения начали собирать публику. Они были сиамскими близнецами, сросшимися в талии, с одной парой бедер и ног на двоих. Обычно они ходили, сидели и спали в обнимку. Они могли смотреть прямо вперед, поворачиваясь так, что плечо одной перекрывало плечо другой. Они были красавицами: стройные, гибкие, большеглазые. Они учились играть на фортепьяно и с ранних лет выступали дуэтом. Говорили, что их музыкальные композиции для четырех рук произвели революцию в додекафонии.
Я родилась третьей, после близняшек. Папа не жалел никаких денег на эти эксперименты. Когда мама меня зачинала и все время, пока носила, она принимала в изрядных дозах кокаин, амфетамины и мышьяк. Я стала горьким разочарованием, родившись с такими банальными уродствами. Мой альбинизм – самый обыкновенный, розовоглазая разновидность, а горб, хоть и заметный, не поражает ни размером, ни формой, как иные горбы. Я получилась слишком заурядной, чтобы делать хорошие сборы, сопоставимые с теми, что делали сестры и брат. И все же родители заметили мой сильный голос и решили, что из меня может выйти неплохой зазывала и ведущий программы. Лысая альбиноска-горбунья казалась вполне подходящей кандидатурой для заманивания публики на представления своих более одаренных сестер и братьев. К моему третьему дню рождения стало понятно, что я буду карлицей, это явилось приятным сюрпризом для мамы с папой и повысило мою ценность в их глазах. Сколько я себя помню, я всегда спала во встроенном шкафчике под кухонной раковиной в нашем жилом прицепе, и со временем у меня набралась целая коллекция экстравагантных темных очков, защищавших мои чувствительные глаза.
Несмотря на дорогую радиевую диету, применявшуюся при проектировании моего младшего брата Фортунато, он родился совершенно нормальным с виду. Это так огорчило моих предприимчивых родителей, что они тут же решили оставить его под покровом ночи у дверей закрытой автомастерской, проездом через Грин-Ривер, штат Вайоминг. На самом деле, папа уже припарковал фургончик и вышел наружу, чтобы помочь маме выгрузить картонную коробку с младенцем и оставить ее где-нибудь на тротуаре, в безопасном месте. И вот тут двухнедельный малыш уставился на нашу маму мутными глазенками и проявил свои таланты во всей красе, обнаружив себя вовсе не родительской неудачей, а, наоборот, их шедевром. Да, это была настоящая удача, и брата назвали Фортунато. По ряду причин мы его звали Цыпой, всегда.
– Папа, – говорила Ифи.
– Да, – говорила Элли. Они вставали за папиным креслом, в четыре руки обнимали его за шею, два лица в обрамлении гладких черных волос смотрели на него с двух сторон.
– Что вам, девчонки? – Он смеялся, откладывая журнал в сторону.
– Расскажи, как ты нас придумал, – просили они.
Я прислонялась к его колену и смотрела в его доброе, грубоватое лицо.
– Да, папа, пожалуйста. Расскажи нам про Розовый сад.
Папа сопел, отнекивался и дразнился, а мы хором упрашивали его. В конце концов Арти забирался к нему на колени, а Цыпа – на колени к маме, я прижималась к плечу Лил, а Элли и Ифи по-турецки усаживались на ковре, опираясь о пол четырьмя руками, и отец смеялся, начиная свой рассказ.
– Это было в Орегоне, в Портленде, который еще называют Городом Роз, хотя к исполнению своего плана я приступил годом позднее, когда мы застряли в Лодердейле.
В тот день ему было как-то особенно беспокойно, мысли о загибавшемся цирке не выходили из головы. Он поехал в парк на холме, бросил машину и решил прогуляться пешком.
– С того холма открывался потрясающий вид. И там был большой розовый сад с аллеями, фонтанами, арками, и шпалерами, и извилистыми дорожками, замощенными кирпичом. – Присев на ступеньку лестницы, ведущей с одной террасы на другую, папа тупо уставился на ближайшие к нему экспериментальные розы. – Это был испытательный сад, и у роз были целенаправленно созданные расцветки. Полосатые розы, слоистые розы. Розы двух разных цветов, снаружи на лепестках – один цвет, а изнутри – другой. Я тогда злился на Марибель. Совершенно безмозглая курица, но она долго у нас проработала. Пыталась вытребовать себе прибавку, а у меня и так не было ни гроша.
Глядя на розы, он размышлял, что они странные, необычные, но очень красивые, их так и задумали – необычными, и тем они и ценны.
– И меня вдруг осенило! – Отец понял, что детей тоже можно целенаправленно сформировать. – И я подумал: «Вот он, розовый сад, сто?ящий человеческого интереса!»
Мы, дети, улыбались и обнимали его, а он улыбался и отправлял близняшек в буфетный киоск за кастрюлькой горячего какао, а меня – за попкорном, потому что рыжеволосые девчонки в любом случае выбросят все, что останется нераспроданным после закрытия. И мы все сидели в теплой уютной кабине нашего фургона, ели попкорн, пили какао и ощущали себя настоящими папиными розами.
Глава 2
Нынешние записки: приятности от змейки
Сейчас Хрустальная Лил прижимает телефонную трубку к своей обвисшей плоской груди и кричит в сторону лестницы: «Сорок первая!» – подразумевая, что жильцу из сорок первой квартиры, прыщавому рыжеволосому бенедиктинцу-расстриге снова звонят, и ему надо бежать вниз по лестнице со всех ног, чтобы снять это докучливое бремя с ее, Лил, смятенной души. Когда Лил берет трубку, то прижимает ее покрепче к своему слуховому аппарату, включенному на полную мощность, и кричит в микрофон: «Что?! Что?! Что?!» – пока не расслышит номер. Этот номер она и выкрикивает до тех пор, пока кто-нибудь не спустится вниз по отсыревшим, заплесневелым ступенькам или пока сама Лил не устанет кричать.
Я даже не знаю, насколько она туга на ухо. Лил всегда слышит звонки телефона в холле, но, возможно, просто чувствует вибрации каблуками домашних туфель. Она не только глухая, но еще и слепая. Ее глаза за толстыми стеклами очков в розовой пластмассовой оправе кажутся мутными и огромными. Белки в расплывчатых красных разводах – как тухлые яйца.
Сорок первый с грохотом сбегает по лестнице и хватает трубку. Он постоянно общается со знакомыми из духовенства, всячески их обхаживает в надежде вернуть себе сан. Он что-то взволнованно бормочет в трубку, и Хрустальная Лил ковыляет обратно к себе в комнату. Дверь в коридор она оставляет открытой.
Ее окно выходит на тротуар перед зданием. Ее телевизор включен, звук на полную громкость. Она сидит на табурете без спинки, ощупью ищет большое увеличительное стекло, находит его на телевизоре, наклоняется ближе, почти утыкается носом в экран и водит лупой туда-сюда в тщетных попытках сфокусировать изображение среди точек. Проходя по коридору, я вижу, как серый свет, пробивающийся сквозь линзы, мерцает на ее слепом лице.
Ее называют «администратором», и это объясняет для Хрустальной Лил, почему ей не приходят счета, почему она не платит за комнату и каждый месяц на банковский счет перечисляется небольшая сумма. Лил твердо убеждена, что ей поручено собирать квартирную плату и сторожить дом. Отвечать на телефон также входит в ее обязанности.
Когда Хрустальная Лил кричит: «Двадцать первая!» – то есть номер моей квартиры, – я хватаю с крючка у двери парик из козьей шерсти, нахлобучиваю его на свою лысую черепушку и спускаюсь по лестнице, весь пролет прыгая по ступенькам на одной ноге, что убийственно для суставов, но зато маскирует мою обычную шаркающую походку. Я меняю голос и говорю тоненько и пискляво, почти фальцетом. «Спасибо!» – кричу я в ее разинутый рот. У нее шишковатые десны, бледные, радужно-зеленоватые, лоснящиеся в тех местах, где были зубы. Тот же парик я надеваю, выходя из дома. Я маскируюсь, не полагаясь на слепоту Лил и ее глухоту. В конце концов, я – ее дочь. Возможно, в ней затаилось некое гормональное узнавание моих ритмов, могущее пробить даже стену глухого внутреннего отрицания, которой она отгородилась от мира.
Когда Лил кричит: «Тридцать пятая!» – я приникаю к двери и смотрю в «глазок», установленный рядом с замком. Когда «тридцать пятая» мчится вниз по ступенькам, я вижу мельком ее длинные стройные ноги, иногда сверкающие голой кожей в разрезах зеленого шелкового кимоно. Прижавшись ухом к двери, я слушаю ее сильный молодой голос: с Лил она кричит, а по телефону говорит нормально. В тридцать пятой квартире живет моя дочь, Миранда. Миранда – красивая девушка, ладная и высокая. Ей звонят каждый вечер, пока она не уйдет на работу. Миранда не маскируется от своей бабки. Она считает себя сиротой по фамилии Баркер. Сама же Хрустальная Лил наверняка представляет Миранду просто очередной расфуфыренной барышней, из тех, что разносят по комнатам неуемную сексуальность, словно слизни – свой липкий след, и уже через месяц съезжают. Видимо, Лил даже не понимает, что Миранда живет здесь уже третий год. Да и откуда ей знать, что на звонки «тридцать пятой» всегда отвечает один и тот же человек? Они с Мирандой никак не связаны. Я – их единственное связующее звено, и ни та, ни другая не знают, кто я такая. Тем более что у Миранды, в отличие от старухи, вообще нет причин помнить меня.
Это мое эгоистическое удовольствие: наблюдать, оставаясь невидимой. Им обеим не будет никакой радости, если они узнают, кто я такая на самом деле. Возможно, это убьет Лил, разбередив старую боль. Возможно, меня она возненавидит за то, что я выжила, когда все остальные ее сокровища осыпались пеплом в погребальную урну. А Миранда… я даже не знаю, что с ней будет, если она узнает, кто ее настоящая мать. Мне представляется, как ее яркая сердцевина кривится, сжимается, и тускнеет, и остается такой навсегда. Из нее получилась прекрасная сирота.
Мы все трое – Биневски, но только Лил носит эту фамилию. Для Хрустальной Лил я просто «двадцать первая». Или «Макгарк, калека из двадцать первой квартиры». Миранда более колоритна. Я слышала, как она шепчет друзьям, проходя мимо моей двери: «Карлица из двадцать первой» или «старая альбиноска-горбунья из двадцать первой».
Мне редко приходится общаться с ними. Квитанции на квартплату Лил оставляет в корзинке, выставленной в коридор рядом с ее открытой дверью, и я просто забираю их. По четвергам выношу мусор, и Лил не забивает себе этим голову.
Миранда здоровается со мной при встрече. Я молча киваю. Иногда она пытается заговорить со мной на лестнице. Я отвечаю коротко, отстраненно и стараюсь как можно быстрее сбежать к себе, и мое сердце колотится, как у грабителя.
Лил решила забыть меня, а я решила не напоминать ей о себе, но мне страшно увидеть стыд и отвращение на лице своей дочери. Это меня убьет. И вот я наблюдаю за ними и забочусь о них – втайне, словно полуночный садовник.
Лиллиан Хинчклифф-Биневски – Хрустальная Лил – худощавая и высокая. Ее увядшая грудь свисает чуть ли не до пупа, но сама Лил по-прежнему держится прямо. У нее узкое вытянутое лицо и тонкий породистый нос протестантской аристократки. Она никогда не выходит на улицу без шляпки. Чаще всего это твидовая шляпка с полями, так низко надвинутыми на глаза под розовыми очками, что Лиллиан приходится задирать голову, чтобы увидеть тот бледный свет и движение, которые она расположена разглядеть. В пальто, отделанном мехом мертвых грызунов, Лил проникает на званые завтраки, не вызывая подозрений.
Следить за ней просто. Ее высокая бостонская фигура выделяется в толпе, перемещаясь от одной точки контакта к другой. Она мнительна и бесстрашна, а ее продвижение внушает тревогу. Проходя мимо любого вертикально стоящего предмета, Лил непременно схватится за него и ощупывает, чтобы убедиться, что это такое. Телефонные столбы, дорожные знаки – Лил бросается к ним и хватает, словно они сейчас рухнут, а она не дает им упасть, потом ощупывает двумя руками и, запрокинув голову, мчится к следующей мутной прямостоящей тени, которую различают ее глаза. Точно так же она обращается и с людьми. Я видела, как Лил шла два десятка кварталов по людным полуденным улицам, как металась от одного испуганного пешехода к другому, хватала кого-то за плечо, поглаживала одной рукой, а вторую тянула вперед, норовя вцепиться в грудь следующего прохожего, оказавшегося у нее на пути. Когда кто-нибудь возмущался, огрызался, ругался или отталкивал Лил от себя, она лишь на мгновение замирала в растерянности и сразу вцеплялась в кого-то другого, используя живые тела как поручни для передвижения.
Я ковыляю следом. Она меня не замечает. Двадцать футов между нами – совершенная защита. Мне интересно наблюдать, как люди шарахаются, останавливаются и смотрят на мечущуюся старуху в ее безнадежном пути. Какой-то умник с учебником под мышкой, сам удивленный своим еле сдержанным побуждением толкнуть старую женщину только за то, что она им воспользовалась как трапецией, немного пристыженный, застыл с глупым видом и смотрит ей вслед. Потом оборачивается и видит меня, ковыляющую по улице и глядящую ему прямо в лицо. Это двойная картина его вымораживает. Моя мама, одна на улице, кажется странной, но эту странность можно списать на обычное состояние городских сумасшедших, пьяниц и попрошаек, а когда в двадцати футах сзади шагаю я – это бьет наповал. Пробирает даже надутых снобов. Они возвращаются домой и говорят своим женам, что улицы Портленда просто кишат всякими ненормальными. Им грезится некая извращенная связь между малахольной старухой и горбуньей-карлицей. Или у них появляется мысль, что мы сбежали из дурдома или в город приехал цирк.
Несколько раз в неделю, очевидно, уверенная, что она пребывает в Бостоне, Хрустальная Лил не без труда поднимается на холм, к большому дому на Виста-авеню. Она бежит вдоль кованой решетки, шарит по ней руками, что-то ищет. Потом стоит с раскрытым ртом – упругая нитка слюны, как перемычка между верхней и нижней челюстью, – стоит и чего-то ждет перед входом. Скорее всего, Лил не различает контуры мансардных окон, но машет им рукой. Иногда вцепляется в кого-нибудь из прохожих и кричит: «Я родилась в этом доме! В Розовой комнате! Мама поила нас чаем на солнечной террасе!» Когда ее пленник спасается бегством, она просто стоит и бормочет себе под нос. Лил не замечает, что георгианский особняк обернулся элитным многоквартирным домом. Она ждет, когда на улицу выйдет старый пес или старый слуга и узнает ее со слезами радости на глазах, блудную дочь, вернувшуюся домой после стольких лет. Наверное, ей грезится, что ее проведут в дом, и там встретит и приласкает мама, и ее уложат в девственную постель, и уютно подоткнут одеяло. Но из дома выходят лишь худощавые молодые профессионалы и ловко обходят Хрустальную Лил, возникшую у них на пути. Вскоре она плетется назад, в свою комнатушку на Карни-стрит.
Дверь в комнату распахнута настежь, Хрустальная Лил сидит перед телевизором, держа на коленях кастрюлю. У ее ног стоит большой бумажный пакет. Она достает из пакета стручки зеленой фасоли, ломает их пополам и бросает в кастрюлю. Я удивляюсь, откуда она взяла эту фасоль.
Лиллиан в супермаркете, испуганная и сердитая. Ее длинные руки шарят по полкам, сбрасывают жестянки, наконец хватают картонную коробку, вцепляются в безвинную покупательницу. Лиллиан тычет коробкой женщине в лицо и кричит: «Это что?! Скажите мне, это что?!» Она кричит и кричит, пока женщина не отвечает с жалостливым раздражением: «Кукурузные хлопья!» – а потом вырывается и поспешно уходит прочь.
Жарким летом, когда вся городская грязь поднимается в душный воздух, Лил открывает окно и выставляет на внешний подоконник два горшка с чахлой геранью. В тот же день, после обеда, Хрустальная Лил выбегает на улицу, мечется по тротуару, хватает прохожих за шкирку и надрывно кричит: «Воры! Мерзавцы! Вы украли мои цветы! Воры! Мерзавцы!» Горшки, понятное дело, исчезли. Осталось только два бледных комочка земли.
Звон ключей. Пронзительный голос в коридоре. Лиллиан разносит почту. Она должна оставлять корреспонденцию на столике в нижнем холле. В крайнем случае – подсовывать конверты под двери жильцов. Но иногда она пользуется предлогом и заходит в чужие квартиры.
Однажды Миранда, предававшаяся бурной страсти со своим кавалером прямо на полу, не ответила на стук Лил. Влюбленные затихли и замерли под простыней в удушливой летней жаре и были потрясены до глубины души, когда дверь открылась и Хрустальная Лил вошла внутрь, держась за стены и хватаясь за мебель, медленно приближаясь к простыне, выпирающей белым холмом посреди комнаты. И вот она уже рядом, щупает края простыни, чуть-чуть не задев переплетенные ноги любовников, что лежат, затаив дыхание, и наблюдают за ее ненасытными слепыми исследованиями. Совершив круг по комнате, Лил опять нашла стол, положила на него почту и вышла, закрыв и заперев за собой дверь. Миранда рассказала мне об этом случае, когда пыталась подружиться со мной в коридоре и уговорить меня ей позировать.
Похоже, Миранду неудержимо влекут физические пороки. Она несколько раз заманивала к себе толстяка из газетного киоска на углу, чтобы он ей позировал. У нее нет никаких очевидных причин для подобного интереса, пусть даже она зарабатывает на жизнь своим собственным маленьким отклонением. Миранда стройная, ладная, длинноногая. Возможно, какие-то смутные впечатления из детства отложились в ее подсознании и возбуждают в ней эту странную тягу. Или, возможно, она у нее в крови – склонность к тому, что в мире принято называть уродством.
Следить за Мирандой на улице сложно. Она, как и Хрустальная Лил, выделяется в толпе, но не мечется из стороны в сторону. И она замечает, что происходит вокруг, а меня не заметить сложно. Обычно я теряю ее через два-три квартала. Либо Миранда отрывается от меня, задыхающейся в пыли, либо мне приходится нырять в подворотни, прячась от ее внимательных глаз, когда она оборачивается. За все три года, что Миранда живет в нашем доме, мне всего лишь два раза удалось проследить за ней всю дорогу до ее работы.
Однажды вечером, выйдя с работы на радиостанции, где задержалась позднее обычного, я увидела на перекрестке Миранду. Она была очень нарядно одета. Темно-зеленое короткое платье и подходящий к нему жакет. На занятия в художественном колледже она одевается просто, и меня поразила разница между той Мирандой и этой. Она была сильно накрашена и шла скованной, деревянной походной на непривычно высоких каблуках, в открытых босоножках, державшихся на ногах только на тоненьких золотистых цепочках. Я двинулась следом за ней. Конечно, я не сомневалась, что скоро ее потеряю, но мне нравилось наблюдать, как на нее смотрят мужчины. Наверное, Миранда шла на работу. Я проследила за ней до входа в ночной клуб «Зеркальный дом». На каблуках Миранда ходила медленнее. Я видела, как она забрала у швейцара какой-то конверт. Миранда вошла через служебный вход, а я проскользнула в сам клуб.
Весь потолок был выложен зеркальной мозаикой. Ковры и стены – темных тонов. Маленькие островки света от настольных ламп дробились и умножались в бесчисленных отражениях. Огромный зал был переполнен. Среди посетителей имелось несколько женщин, но в основном это были мужчины, несколько сотен, все столики заняты, люди толпились в проходах, держа бокалы в руках.
Я направилась в самый дальний угол, примостилась на стуле у стены и встала, когда началось представление. Первой вышла худая девчонка, кожа да кости, причем кости заметно выпирали из-под натянутой кожи. Она порхала по сцене, облаченная во что-то воздушное и прозрачное, постепенно расстегивая все пуговки. Под конец своего выступления девушка вынула гребешок из волос, собранных в тугой узел, и волосы упали искрящейся белой волной. Она тряхнула головой и повернулась спиной к зрителям, чтобы им было видно, что волосы свисают до самого пола. Одобрительный свист из зала. Потом вновь повернулась лицом к залу и расстегнула застежку, державшую трусики-стринги. Ее лобковые волосы – такие же светлые и густые, как волосы на голове, – осыпались вниз белым облаком, до самых колен, сплетаясь с волосами, струящимися с головы. Я подумала, что ей, наверное, приходится удалять волосы со всех остальных частей тела. Лысый мужик нараспев говорил в микрофон: «Да, ребята, они настоящие, ну-ка, дерни как следует, Дениз. Я пригласил бы кого-нибудь из зала, чтобы вы сами подергали и убедились, что все по-честному, парни, но это запрещено законом, и вы сами должны понимать, что пара-тройка охотников за сувенирами – и бедняжке Дениз будет нечего вам показать». Девушка вращала бедрами, волосы колыхались из стороны в сторону. «Ну что, джентльмены? Вам понравилось это диво?» Дениз, улыбаясь, ушла со сцены под бурные аплодисменты.
Полетта, претранссексуал, была статной красавицей с идеальным бюстом. Ее выступление шло на ура, пока она не сняла с себя трусики, явив публике скукоженный пенис и мошонку. Неодобрительный гул заглушил объявление лысого мужика, который пытался объяснить, что в следующем месяце Полетта едет в Танжер и вернется уже в декабре настоящей девчонкой.
Миранда выступала последней. Музыканты заиграли что-то чувственное и скрипучее. Она вышла на сцену в длинном платье из белого атласа. Моя голубка. Я впилась в нее взглядом, мои глаза жгло, жаркое пламя мчалось по зрительным нервам в мозг. Мужчины, сидевшие передо мной, вскочили, наклонились вперед, принялись хлопать друг друга по плечам и вопить тонкими, пронзительными голосами, словно фермеры, созывающие свиней. Забираясь с ногами на стол, чтобы лучше видеть, я наступила себе на пальцы. Длинные руки Миранды были подняты, волосы переливались бликами света. Молодая блондинка в серебристом платье за столиком прямо передо мной сверлила злым взглядом спины мужчин, которые прежде сидели с ней, а теперь все повернулись к сцене, где танцевала Миранда. Миранда с ее высокими скулами Биневски, с ее монгольскими глазами. Миранда с сочными полными губами, плясунья на стройных ногах. Меня накрыло леденящей волной радости: моя дочь. Она была хороша. Не великолепна, но хороша. Порода проявляется всегда. И все смотрели на нее не отрываясь, мечтая затащить ее в койку.
Электра и Ифигения были мощными исполнительницами, они держали зал на пределе, сжимали сердце, сминали мозг и, бывало, на полчаса повергали в молчание многотысячную аудиторию. А на представлениях Артуро зрители выворачивали наизнанку всю душу и самозабвенно вливали себя в водоем его воли. Хотя я – мать Миранды, я видела, что ее представление, изящный стриптиз с тщательно выверенными движениями, не идет ни в какое сравнение с мощью и мастерством, которые мне довелось наблюдать в исполнении всех остальных моих самых любимых людей. Но мне было странно и непривычно наблюдать за людьми, наблюдающими за ней. Они считали ее красивой, потому что им нравилось ее тело, и им хотелось ей вдуть. Их тела тянулись к ней в простом, безотчетном влечении, наполняющем каждую клеточку их естества.
Миранда уже разделась до трусиков-стрингов с пышной кружевной оборкой сзади. Повернувшись спиной к залу, она смотрела через плечо и медленно виляла задницей, дразня и завлекая. Хмурая блондинка сидела, подперев щеку рукой. Мужчины, наблюдавшие за представлением, вопили, кряхтели и исходили слюной. Я затаила дыхание, моргнула, и Миранда стянула оборку вниз, расстегнула застежки на трусиках и сорвала их с себя, продолжая покачивать задницей. Она запрокинула голову, и мне было видно, как Миранда рассмеялась, когда перед публикой предстал тоненький, скрученный в кольцо хвостик, выраставший из копчика прямо над ее круглыми ягодицами.
Во второй раз – и последний – я просто двинулась за Мирандой из дома на Карни-стрит. Я вышла через пятнадцать секунд после нее и легко проследила за ней под сильным дождем. Она ни разу не выглянула из-под зонта, пока не добралась до служебного входа в «Зеркальный дом». Я оставила зонт на стеклянной стойке и, стараясь не привлекать к себе внимания, проскользнула в зал. Продвигаясь по стенке, приблизилась к сцене с пока закрытым занавесом.
Перед сценой царила суматоха. Крупный лысый мужчина в смокинге отдавал распоряжения строгим шепотом. Из-за моего роста я не смогла разглядеть, с кем он говорил.
Внезапно он вскочил на сцену. Раздалась барабанная дробь. Луч прожектора высветил лысого в полумраке. Зал взорвался смехом и свистом, послышались редкие аплодисменты.
– Джентльмены и балагуры! Милые дамы! – Лысый засунул микрофон себе между ног и потыкал пальцем в серебристую кнопку. В зале раздались смешки. – Сегодня вторник, и «Зеркальный дом» с гордостью представляет наше специальное вечернее шоу! Кастинг моделей топлес для работы в «Зеркальном доме»! Любой зритель может подняться на сцену и поучаствовать в пробах. Под музыку оркестра «Зеркального дома»! Как настоящий артист! Каждый участник гарантированно получает приз в десять долларов! Леди и джентльмены, выходите на сцену, проявляйте свои таланты! А вот и наши участники!
Пять человек, обнаженных до пояса, вскарабкались на сцену. Зрители встретили их приветственными криками, свистом и смехом. Участники кастинга выстроились в линию лицом к залу. Меня прошиб пот. Ближе всех ко мне стояла тучная женщина, ее блузка болталась вокруг пояса юбки. Толстуха жмурилась в зал, голая грудь, необъятная и тяжелая, свисала на живот в основательных валиках жира. Такие же складки жира красовались у нее на руках. Вдруг застеснявшись, она скрестила руки на груди, но потом опустила их.
Двое мужчин средних лет вышли на сцену в одинаковых красных джинсах с широкими кожаными ремнями, которыми правая нога одного была связана с левой ногой другого. Они обнимали друг друга за плечи тонкими бледными руками, над их редеющими волосами колыхались одинаковые плюмажи из страусиных перьев. Помятые лица под умелым восточным макияжем с применением красной охры были расслаблены и безмятежны, подрисованные соски сверкали красным гелем.
Толстый парень не побоялся выйти практически голым, в одной блескучей «ракушке». Его маленькие глазки терялись на жирном, одутловатом лице. Собутыльники, сидящие за столиками перед сценой, хором скандировали его имя.
Испуганная молодая девчонка заливалась румянцем под неумело сплетенной ажурной косой, губы сочно накрашены, полные страха глаза густо подведены черным, маленькие крепкие грудки стоят торчком на худом тельце, все ребра наружу. Девочка вышла на сцену в вызывающе крошечных трусиках и высоких сапогах с отворотами, но она была трезвой в отличие от всех остальных. Она, наверное, считала, что проходит кастинг, чтобы получить здесь работу.
Прямо-таки травля медведя. Музыканты наяривают вовсю. Лысый конферансье колотит руками по краю сцены и ревет в микрофон, пока участники действа приплясывают и трясутся в мечущемся свете прожекторов. Я подбираюсь ближе и кладу подбородок на край сцены, наблюдая, как на каждом третьем такте в волне плоти проглядывает расплывчатый мутный сосок, когда тучная женщина выдвигает плечи вперед, и ее грудь подскакивает, отрываясь от рыхлого складчатого живота.
Молодая девчонка пытается произвести впечатление опытной профессионалки в хаосе красных вихляющих бедер, колышущихся страусиных перьев и волосяных зарослей на груди толстого парня. Она растерянна и напугана. Понимает, что пришла не в то место, совсем не в то.
Грохот музыки оглушает, мне приходится щуриться, чтобы хоть что-нибудь разглядеть в этом безумном свете. А потом голове вдруг становится холодно, и чья-то рука пытливо ощупывает мой горб.
– Вы тут кое-кого забыли! – раздает крик.
Мой парик болтается в чей-то машущей руке, высоко над головой. С меня срывают темные очки, и свет обжигает глаза.
Лысый конферансье смотрит мне прямо в лицо, чьи-то большие руки поднимают меня на сцену, я раскрываю рот, однако не издаю ни звука. Музыка бьет мне в лицо, я извиваюсь, пытаюсь вырваться, но меня держат крепко. Громкий крик – многоголосый, – и лысый подходит ко мне, улыбаясь, а дряблая, в складках жира толстуха хватает меня за плащ, начинает расстегивать пуговицы и кричит: «Малявка с розовыми глазами!» Те двое в красных штанах ковыляют прямо на меня, их промежности маячат на уровне моих глаз, тяжелые пряжки ремней, скрепляющих их ноги, грозят задеть меня по лицу. С меня уже стянули плащ, моя блузка, сшитая на заказ (сзади глубокие выточки под горб, а перед – плоский и ровный, свисающий до колен), рвется, пуговицы летят во все стороны и катятся по сцене – беззвучно, потому что в этом громадном грохоте нет места для маленьких пуговиц, ударяющихся о пол.
Они уже добрались до моей грудной сбруи из толстых эластичных лент, проходящих на спине над и под горбом и держащих плотную повязку на моей чахлой груди с сероватыми сосками. Лысый конферансье говорит мне что-то без микрофона, конфиденциально, я чувствую, как движутся его губы, чувствую его жаркое влажное дыхание у себя в ухе, но не слышу ни слова, а сбруя снимается, царапает по горбу, скребет по ушам, ослепляет меня на секунду. Я пинаюсь, когда меня поднимают, чтобы стянуть с меня юбку на поясе-резинке, а потом поднимают еще выше, к желтому свету прожектора, и ставят на место. Мои туфли стукаются о пол, белая нижняя юбка задирается до подгибающихся колен.
Я стою одна в свете прожекторов, большие тела отступили прочь. Молоденькая студентка, потрясенная, с отвисшей челюстью, все еще двигается в такт музыке. Она пятится от меня, ее тело еще не успело переключиться, оно танцует, пока у нее в голове мечутся самые разные мысли: кто я такая, что они со мной сделали, и не подсадная ли я утка? Зрители в зале вскочили на ноги, зрители в зале стучат по столам. Лютый смех, громкая музыка, хотя не такая уж громкая, на самом деле. Я поднимаю над головой тонкие руки, трясу непомерно большими кистями, неуклюже раскачиваюсь в полуприседе, мои колени сгибаются в танце, как его понимает мое тело. Я покачиваю горбом на потеху почтеннейшей публике, свет согревает мою лысую черепушку и разъедает мои беззащитные глаза. Я топочу маленькими ногами в огромных туфлях и горжусь собой, мои узкие груди-стрелы колышутся над коленями, а тучная женщина, стоя на моем плаще, смотрит во все глаза, и слюни размазаны у нее по щеке. Толстый парень в блескучих стрингах бьет себя по невидимым гениталиям и смеется, из зала доносятся крики: «Боже! Она настоящая!» Мне приятно крутить горбом в теплом дрожащем воздухе, пот стекает с моей голой головы прямо в оголенные глаза, жжет их пронзительным блеском. Упоение колышущегося горба пропитывает пространство, накрывает и красные джинсы, и волосатые животы, и все вокруг, пока я топчусь на своей рубашке, лишившейся пуговиц, скольжу по спутанной эластичной сбруе и широко раскрываю почти ослепшие глаза, чтобы все видели: они действительно розовые – настоящие глаза альбиноса под веками без единой реснички, – и мне это нравится. Как я горда – я, танцующая перед залом, полным ошеломленных глаз, которые смотрят и смотрят, не в силах оторвать взгляд, потому что я – это я. Эти бедные зайчики у меня за спиной, все притихли. Я их одолела. Они думали использовать меня, думали выставить на посмешище, но я победила их в силу своей природы, потому что подлинными уродцами не становятся. Ими рождаются.
Завершить это буйство достойно было нельзя просто по определению. Музыканты прекратили играть, лысый проревел микрофон: «Поблагодарим наших участников». Поднялась волна свиста. Мы подобрали свою одежду и, прижимая ее к груди, спустились со сцены. Разумеется, никакой раздевалки там не было. Уборные располагались на другом конце зала, так что мы сбились в кучу прямо перед сценой и принялись неуклюже натягивать на себя одежду. Я надела блузку наизнанку, как потом выяснилось, набросила плащ, быстро нахлобучила на голову парик и водрузила на нос темные очки. Грудную сбрую пришлось запихать в карман.
Лысый раздавал пятидолларовые бумажки, словно прогорклые печенюшки. Он вручил мне две бумажки. Я и так-то уже сгорала от стыда, и эти несчастные десять долларов подлили масла в огонь. Я давно не краснела. Наверное, после Артуро – ни разу. Но сейчас кровь прилила к щекам и опалила их изнутри.
– Как вас зовут? Вероятно, мы сможем договориться, чтобы вы приходили на наши кастинги на регулярной основе? У вас хороший потенциал. Ваше участие оживит номер. Можно будет придумать, как все обставить. Мы немного поднимем вам гонорар, например, по двадцать долларов за каждый выход. Мы проводим два кастинга за вечер, в перерывах между номерами основной программы. Можете легко зарабатывать по сороковнику в день.
Он был мил, обходителен и нисколько не сомневался, что его предложение меня обрадует. Парик никак не налезал, и я не могла сообразить почему. Я все пыталась его натянуть, чтобы он сел, как положено, и только потом поняла, что надеваю его задом наперед. Я развернула парик, развернулась сама и направилась к выходу. Протискиваясь сквозь толпу, я включила в мозгу «белый шум», чтобы не слышать, что говорят вокруг. «Беги и прячься скорее», – думала я, мчась по улице.
Всю ночь я ходила по комнате из угла в угол. Я не могла спать из-за страха за папу, за Артуро и из-за собственной ужасающей гордости.
Глава 3
Нынешние записки: таяние изнутри, ныряние в чайные чашки с тринадцатого этажа и другие волнующие переживания
Когда я возвращаюсь с работы, Миранда стоит в холле и разговаривает по телефону. Одетая в свое зеленое кимоно, она прислонилась к стене, подогнув одну ногу. Миранда только что вымыла волосы, на голове у нее – тюрбан из полотенца. Когда я вхожу, она вешает трубку.
– Привет. Есть у вас время зайти выпить чаю?
– Нет. Спасибо.
Миранда учится в художественном колледже. В будущем она собирается иллюстрировать медицинские книги. Она хочет, чтобы я позировала ей для зарисовок. Я никогда не принимаю ее приглашения на чай. Я иду к лестнице, неловко прижимая к груди портфель с книгами и бумагами. Миранда хмурится, поджав губы.
Я ставлю ногу на первую ступеньку, берусь за перила и не могу удержаться – останавливаюсь и оборачиваюсь к Миранде. Она смотрит на меня, прищурившись. Горло сжимается, в голове звенит тревожный звоночек: Артуро смотрел точно так же. И глаза у него были точно такие же, длинные, миндалевидные, чуть раскосые, хотя, разумеется, у Артуро не было ресниц и бровей, как у Миранды.
Я улыбаюсь ей слабой улыбкой – она все знает, или это просто обычная досада от того, что я снова не приняла ее приглашения? – и иду вверх по лестнице, чувствуя, как Миранда смотрит мне в спину.
Олимпия Биневски, она же Хоппи Макгарк, диктор-чтец на радио, склонилась над книгой в стеклянной кабинке в студии звукозаписи на Радио-KBNK, Портленд. Мягкий голос, которым она зарабатывает на жизнь уже не один десяток лет, льется в губчатое ухо микрофона и преобразуется в безмолвные импульсы-волны, расходящиеся на сотни миль. Она полностью погружена в драматические перипетии неоднозначного произведения, относимого многими к новой классике, под названием «Мощный провал».
В книге рассказывается о том, как души трех физиков-теоретиков переродились (после трагической гибели в ходе поисков демонического кота Шредингера) в телах трех лобковых вшей, обитающих в промежности одного на редкость тупого полицейского из Лос-Анджелеса.
Время от времени Макгарк отрывает глаза от книги и смотрит на звукорежиссера с той стороны звуконепроницаемого стекла. Звукорежиссер наблюдает за временем. Он сигнализирует, что до конца – две минуты, и Макгарк нагнетает напряжение. Музыка, сопровождающая ее чтение, становится громче, и Макгарк завершает программу: «До завтра…» Откинувшись в кресле, она разминает затекшую шею и смотрит сквозь стекло.
Миранда улыбается ей из режиссерской кабинки. Макгарк роняет книгу на пол, а не в портфель. Режиссер крутит ручки на пульте, его губы как будто парализовало в улыбке, а взгляд намертво впился в грудь Миранды.
Миранда машет рукой, и Хоппи Макгарк кивает, позабыв изобразить на лице хоть какое-нибудь выражение.
Я, Хоппи-Олимпия, невидимая мама, сижу в оцепенении и наблюдаю, как режиссер беседует с Мирандой. Он изображает, как будто печатает на машинке, и указывает на меня. Миранда кивает. Режиссер оборачивается ко мне, шевеля двумя пальцами в воздухе, как шагающими ногами. Они с Мирандой выходят из студии.
Режиссер устраивает для Миранды небольшую экскурсию по радиостанции, пока я печатаю платежку за сегодняшнюю программу. Голова взмокла от пота. В голове – пустота, от которой меня мутит. Что случилось? Почему она здесь? Зачем она вдруг пришла на работу к соседке, которая едва отвечает на ее «Доброе утро» на лестнице? Неужели старая шлюха-монашка нарушила свое обещание и после стольких лет все же выболтала девочке правду?
Когда они возвращаются, я уже собираюсь на выход, стою в холле и застегиваю плащ. А может, у Миранды тысяча причин прийти на радиостанцию, и эти причины никак не связаны со мной? Например, зашла навестить знакомых, или ищет работу, или записывает интервью в качестве приглашенной стриптизерши для «Ночного поезда». Видимо, это просто совпадение, я старею и становлюсь мнительной. Мир отнюдь не вращается вокруг меня.
– Я приглашаю вас на обед, – говорит она мне, словно это в порядке вещей. Будто мы с ней обедаем каждый день.
Я захожу в лифт и вжимаюсь в стену. Миранда шагает в лифт следом за мной и произносит:
– Большое спасибо.
Закрывающиеся двери лифта отрезают от нас застывшую улыбку звукорежиссера.
Миранда буквально ослепляет меня своей лучезарной улыбкой:
– Надеюсь, вы меня извините, что я заявилась без спроса к вам на работу. Я знаю, где вы работаете, потому что слушаю вашу программу. Я узнала ваш голос с первого раза, услышав, как вы говорили с Чокнутой Лил. Я заходила к вам утром, но вас уже не было. Мне нужно с вами поговорить.
Ее слова бьют рикошетом у меня в голове. «Нужно поговорить». Столько лет, проведенных в молчании. Я собиралась – и собираюсь – присматривать за Мирандой до конца своих дней, но не говорить с ней. Сердце бешено бьется, словно сейчас выскочит через уши. Она краснеет, смущенная тем, что представляется ей сердитым взглядом за темно-синими стеклами моих очков.
Двери лифта открываются, я бросаюсь наружу, пробираясь сквозь неторопливые ноги бездельников, собравшихся в вестибюле, сквозь торопливые ноги прохожих на улице. Я чувствую, что Миранда идет за мной следом и на углу догоняет.
Шумно втянув носом в себя воздух, я смотрю в другую сторону, давая понять, что не расположена к разговору. Миранда одета в темно-зеленое, ее каблучки нетерпеливо стучат по асфальту. Нет никакой радости в том, что она идет так близко ко мне. Что ей от меня нужно?
– Может, пообедаем в гриль-баре в «Виа Венето»? Там хороший шведский стол. Мисс Макгарк?
Я не могу на нее смотреть. Я очень стараюсь, чтобы мой голос звучал не резко:
– Я никогда не обедаю.
На светофоре загорается красный, и нам приходится остановиться на островке безопасности между двумя потоками машин. Автомобили – повсюду, вонючее море машин. Миранда поймала меня на этом бетонном пятачке, загарпунила и не отпустит. Ее внешнее мягкое простодушие разом сошло на нет, она вся заострилась: ее глаза, ее голос…
– Послушайте, это не важно, что вы меня совершенно не знаете. У меня к вам два вопроса. Первый, вы должны мне позировать.
Она вся – зеленый огонь над высокими скулами Биневски. Она твердо намерена меня уговорить. От ее пылкой решимости у меня все внутри тает. Мне хочется взять ее лицо в ладони и убрать эти странные волосы с ее высокого лба породы Биневски. Меня спасают лица за стеклами автомобилей. Никто из Биневски не позволит себе проявить слабость на глазах у почтеннейшей публики.
Напор Миранды опаляет меня, прожигает насквозь, она говорит быстро-быстро, ее глаза неумолимы. Она принимает участие в конкурсе анатомического рисунка. Она уже побеждала два года подряд. И теперь жюри вряд ли присудит ей первое место, если только она не представит на конкурс нечто особенное, что-то убойное… Художественный колледж. Миранда рассказывает о художественном колледже и рассказывает не кому-то, а мне. Эти два обстоятельства меня поражают.
– В позапрошлом году я пошла в фитнес-клуб и сделала серию зарисовок одного культуриста. Технично, иллюстративно и предсказуемо. В прошлом году я ходила в анатомический театр и рисовала вскрытые трупы. Классические рисунки, полностью предсказуемые. На сей раз я должна показать нечто больше, чем хорошую технику. Мне нужно их потрясти. Чтобы их пробрало до самых печенок.
От ее горячности у меня все сжимается внутри. Это случайность? Это просто стечение обстоятельств, что она обратилась ко мне? Столько лет молчаливого наблюдения, столько лет тайной заботы. Невидимый зонтик в моей анонимной руке. Неужели ей все известно? И теперь она пытается раскрыть меня? Проскользнуть внутрь, как вскрывающий устрицу нож? Или Миранду просто тянет ко мне в безотчетном слепом устремлении, бьющемся у нее в крови, вложенном в ее гены? На светофоре загорается зеленый.
– Вон там лавочка, на остановке. Давайте присядем.
Она проплывает мимо ревущих машин, остановившихся на перекрестке, садится на лавочку и машет рукой, приглашая меня сесть рядом. Пока я сажусь, Миранда вынимает из сумки стопку бумажных листов.
– Уменьшенные копии. Они не передают всего впечатления, но вы хотя бы поймете, что у меня все серьезно.
На верхнем листе изображен тазобедренный сустав, словно отполированный до зеркального блеска. Четкие линии производят впечатление мощи и нетерпения. На втором листе – обнаженные мышцы брюшного пресса, обозначенные размашистой, неукротимой штриховкой. Огрубелые руки, скрюченные артритом; шишковатые пальцы ног. Челюсть с содранной кожей, обнаженный портрет необъятного продавца газет из киоска на углу. Он сидит, сгорбившись, на табуретке, пухлые руки лежат на коленях, словно две квелые тыквы, его голова, похожая на располневший желудь, удивленно запрокинута вверх, насколько это позволяет отсутствие шеи. Я не понимаю эти рисунки и не понимаю, почему они так будоражат меня. Мне хочется плакать, зарыдать в голос от боли-любви. Для меня эти рисунки такие же непостижимые и загадочные, как школьные табели успеваемости, которые мать-настоятельница добросовестно высылала мне почтой каждые два-три месяца. Никто из Биневски никогда не умел рисовать. У меня никогда не было своих табелей успеваемости. Но табели Миранды я сохранила, они лежат, перевязанные канцелярской резинкой, в самом большом из старых чемоданов.
Ее длинный палец стучит по обвисшей чернильной мошонке, по почти невидимому пенису продавца газет.
– Характерная особенность жировых отложений в мужском организме, – объясняет она. – Живот будто поглощает пенис от основания и дальше, в прямом смысле слова его укорачивая…
– Какая мерзость! – раздается у меня за спиной гневный голос.
– Отвали… – отвечает Миранда. Критик идет восвояси. Просто какой-то прохожий. Миранда кладет руку на мой горб, защищая меня. Указывая на линии, изображающие складчатые ягодицы, свисающие с табурета, она хихикает.
– Один из наших преподавателей говорит, что я рисую, как маньяк-убийца. Но я ненавижу мелкие штришки. Как нерешительные надрезы на запястье самоубийцы.
У меня внутри все размягчается, тает. Все эти годы, что мы не разговаривали с Мирандой, я считала ее глупенькой и недалекой, потому что она такая… почти нормальная. Все эти годы пристальных наблюдений ничему меня не научили, и я смеюсь. Вжавшись горбом в руку Миранды, я беззвучно и слабо смеюсь, запрокинув голову, как толстяк на рисунке.
Миранда мне улыбается.
– Неплохая работа, да?
Я смеюсь и никак не могу остановиться.
– Вы очень способная. И красивая.
– Ха! – восклицает она. – Внешность обманчива. У меня хвост.
Что-то в моем лице ее задевает. Она настороженно смотрит на меня.
– Об этом я тоже хотела с вами поговорить. – Она смотрит все так же пристально. – На самом деле, это долгая история. Но если вкратце: я родилась с маленьким хвостиком, такое часто случается, но мне его не ампутировали при рождении. Он у меня до сих пор. Он небольшой, менее фута в длину. Но обычно, если кто-то рождается с хвостиком, в нем нет костей. А мой хвост – настоящий отросток спинного хребта. Вот почему я всегда ношу только юбки.
Я совершенно беспомощна, пригвождена к месту ее рукой, ее взглядом.
Наконец Миранда отводит глаза.
– Кажется, будет дождь, – произносит Миранда. Воздух тяжелый и серый. – Пойдемте домой. Вы зайдете ко мне? Я накормлю вас обедом, и буду вас рисовать, и рассказывать, и просить совета.
– Да, конечно. – Я сижу в онемении, вцепившись в ручку портфеля.
Она поднимается, радостно машет руками.
– Хорошо.
Я готова отдать свою жизнь, лишь бы она улыбалась так, как сейчас, я готова отрезать себе все пальцы на руках и ногах, лишь бы ее раскосые глаза Биневски вечно сияли так, как сейчас. Я спрыгиваю со скамейки и ныряю в водоворот толпы, стараясь не отстать от Миранды. По-прежнему сжимаю в руке ее непонятные мне рисунки. С болью в сердце я запихиваю их в портфель. Прячу.
Мы сворачиваем на нашу улицу. Миранда семенит, чтобы мне не приходилось бежать за ней. На противоположной стороне улицы, высоко над землей, у конька крыши трехэтажного викторианского особняка, маляр на лесах наблюдает за нами. Кисть в его замершей неподвижно руке смотрит в синее небо.
Что происходит? Я ее оскверняю? Отравляю свое молчание? Уничтожаю свою анонимность? Подвешиваю топор моей подлинной личности над ее представлением о себе?
– А у вас неплохая скорость, – говорит Миранда, шагая рядом со мной. – Чуть больше двух ваших на один мой. Но… – Она издает тихий смешок, как лай лисицы в тумане. – На мой широкий.
В ответ на мой непонимающий взгляд Миранда вскидывает руки в классическом извинении Биневски.
– Шаг, – поясняет она.
Наш старый дом с крыльцом, опирающимся на тротуар, как на локтях, в кои-то веки кажется радушным и теплым. В окнах нижнего этажа, в окнах Лил, горит свет. Окно на четвертом, в сорок первой квартире, также известной как просто «чердак», тоже освещено. За его грязным стеклом скрывается бенедиктинец, в его одинокой кровати, в поединке с катехизисом. Окна Миранды, на третьем этаже, белеют над пустыми, свободными комнатами на втором. Окна моей квартиры на втором этаже выходят во двор, с улицы их не видно. Из моих окон открывается вид на пропыленную заднюю стену складского ангара. Прямо под моими окнами – маленький зеленый прудик, плоская, залитая гудроном крыша гаражного бокса, залитая водой и поросшая мхом из-за засорившихся сточных труб.
Мы входим в дом. Лил стоит в коридоре у двери своей комнаты. Ее невидящие глаза смотрят на нас, смотрят на наши тени.
– Это кто? – визгливо кричит она.
– Тридцать первая! – кричит Миранда в ответ. А потом еще громче: – Тридцать первая! – И Лил отступает, давая нам пройти.
Миранда все говорит и говорит, и мы минуем второй этаж. Я готова запаниковать и все отменить, скомканно извиниться, сбежать к себе и захлопнуть дверь перед ее носом. Она говорит, что нам надо почаще вместе гулять, что она часто танцует с невысокими людьми и без труда приспосабливается к их коротким шагам.
В последний раз я заходила в квартиру Миранды три года назад. Перед самым ее приездом, когда она сошла с поезда, все еще пахнувшая монастырской школой, я сделала там генеральную уборку. Несколько дней я отдраивала потолок, чистила зеленые обои в больших белых розах, похожих на эмбрионы инопланетян. Задолго до приезда Миранды это уже была ее квартира. Когда я впервые пришла в этот дом вместе с брезгливо-учтивым риелтором, то сразу решила, что эта квартира с огромной гостиной, двадцать на сорок футов, и высокими окнами в ряд станет квартирой Миранды. Спальня была самой обыкновенной. Ванная комната без окон вызвала у меня приступ клаустрофобии. Кухня казалась родной и знакомой, будто ее хирургически пересадили из нашего жилого прицепа.
Я мыла окна, скребла полы, вычищала бессчетные встроенные шкафы. Выбивала и пылесосила громоздкую мягкую мебель. Нормальный дом для почти нормальной девушки.
Она такая высокая, думала я, ей будет уютно в комнатах с высокими потолками. Миранде нужно больше простора, думала я, ей нужно больше пространства.
В день ее приезда я все утро не отходила от дверного «глазка». Она приехала ближе к полудню, в компании двух подружек из школы. Они поднялись по лестнице, мимо моей двери, за которой я затаила дыхание, приникнув к «глазку».
– Квартира досталась тебе бесплатно. Какая разница, как она выглядит? – донесся юный голос. Я прижалась ухом к двери, пытаясь понять, который из голосов – Миранды. Если ей не понравится дом, здешние запахи, здешняя вечная сырость, что мне делать, как быть?
Багажа у нее было немного. Они втроем занесли все ее вещи в один заход. Все, что Миранда нажила за восемнадцать лет в этом мире. Через двадцать минут они все вместе спустились вниз и отправились подавать документы в художественный колледж.
И вот сейчас, в мутно-темном коридоре, Миранда отпирает дверь, толкает ее, в коридор выливается мягкий свет и накрывает меня с головой. Тень Миранды скользит по мне, когда она входит внутрь и растворяется в белом свечении.
В комнате очень светло. Свет, проникая сквозь белые тюлевые занавески на четырех высоких окнах, и сам кажется кружевным и прохладным на серых стенах, свет мерцает на темном дощатом полу.
Миранда бросает сумку, роняет зеленый плащ на пол, сбрасывает туфли на высоком каблуке – прямо посреди пустой комнаты.
– Раньше здесь была мебель, – в потрясении говорю я. Где она сидит? Где спит? Где ест? Я думала, что обеспечила ее всем необходимым.
– Совершенно кошмарная. – Миранда снимает через голову свитер и швыряет его в дальний угол. – Сейчас ее разбросали по другим комнатам в доме.
Ее комната абсолютная пустая. Голая комната. Ни единого гвоздика в серых стенах. Только одежда Миранды, разбросанная по черному полу, словно в любовном неистовстве. Миранда, такая тоненькая в узкой юбке и блузке, рывком открывает белую дверь, за которой скрываются матерчатые складные стулья, аккуратно составленные в стенном шкафу. Складной столик с тонкими ножками. Она достает их из шкафа, раскладывает, расставляет, заполняя пустое пространство.
– Сейчас я вам покажу свою коллекцию чая, – говорит она. – Я собирала ее несколько месяцев.
Миранда открывает еще одну белую дверь, ведущую в крошечную кухоньку со стареньким холодильником – низеньким, не выше меня.
– Виноградные листья. – Она выставляет на стол стеклянные баночки и пластиковые тарелки. – Маринованные артишоки. Вы любите оливки?
Чайник уже на плите, синие языки пламени облизывают его донце. Миранда тянется к верхней полке, высоко надо мной, ее тонкие ребра под легкой блузкой устремляются вверх.
– Клубничный, малиновый, мятный. – Коробки с чаем сыплются на кухонный стол. – Это все для вас. – Она такая большая. Ее сердце стучит сквозь разделяющий нас дюйм воздуха. – Я не знала, какой чай вы любите, поэтому, если видела что-нибудь необычное, сразу брала. На всякий случай. Если вы все-таки согласитесь ко мне зайти. Сейчас я дам вам халат. Можете переодеться в ванной.
Сон длится одно мгновение, но в этом сне я попадаю в кошачью клетку, и тигры обходят меня, вскользь задевая своими тугими горячими боками. Но это не тигры, а Миранда плавно огибает меня и выходит в пустую гостиную, собирает разбросанную одежду и прячет ее непонятно куда. Словно по волшебству, открывает белые двери и ящики, точно приоткрывая на мгновение свои тайны, возвращается в кухню, снова – в гостиную, опять – в кухню, и вот уже складной столик в гостиной буквально ломится от угрожающих деликатесов в маленьких мисочках.
Миранда кладет на стол карандаши, альбомы для рисования, зловещего вида фотоаппарат. Потом отступает на шаг и, прищурившись, смотрит на меня. Смотрит задумчиво, оценивающе. Сейчас она очень похожа на своего отца. Мне в сердце вонзается ледяной нож.
– Вы не замерзнете? – спрашивает она.
– Нет.
– Хорошо. – Миранда подходит к встроенным шкафам. – Сначала я сделаю несколько снимков, пока вы еще свеженькая, неуставшая, а потом стану делать наброски, пока вы не утомитесь или вам не надоест. – Она говорит через плечо и роется в ящиках, чтобы не видеть, как я дрожу от страха. Она поймала меня на слове и уже не отпустит.
– Фотографироваться очень просто. Сложно позировать для рисунков, когда надо долго сидеть в одной позе.
Она выдает мне зеленую пижамную куртку, открывает дверь в ванную, включает свет и произносит:
– Там на двери – крючки, на них можно повесить одежду. Ой! Чайник кипит!
Я стою в ванной с высоченными потолками и тупо таращусь на дверь. Мне слышно, как с той стороны ходит Миранда. Зеленая пижамная куртка, которую я прижимаю к груди, волочится за мной по полу, как шлейф. Миранда что-то насвистывает в кухне. Внезапно ошеломляющая любовь изливается из меня, как молоко из разбитого стакана. Она мною манипулирует. Помыкает мной, словно я просто ходячее пузо вроде того продавца газет. Она считает, что может мной распоряжаться, что я полностью ей подчиняюсь. Алый гнев опаляет меня изнутри. Она совершенно меня не видит. Она не видит меня. Она не знает, с кем имеет дело. Я – наблюдатель, создатель и зачинатель. Она такая же, как ее отец. Небрежно, как бы мимоходом, Миранда порабощает меня моей любовью. Она не знает о скрытых силах, держащих меня здесь. Она считает, что все дело в ее обаянии и хитрости.
– Чай готов, – зовет Миранда.
– Сейчас иду, – отвечаю я тоненьким голосом, но не могу сдвинуться с места. В бешенстве я пихаю в рот манжету пижамной куртки и прикусываю ее, чтобы не завыть в голос.
Вдруг у меня перед глазами – ее рисунок, в рамочке под стеклом, на серой стене рядом с раковиной. Чернильная чернота, из нее проступают глаза и зубы, и вопящая курица тщетно пытается вырваться, пойманная зубами, перья летят во все стороны, и черная кровь стекает по белой птичьей шее. Штрихи, как следы от ударов кнута. На белой полоске внизу – тихая надпись карандашом: «Как любят гики – М. Баркер».
Я раздеваюсь. До крючков на двери мне не дотянуться. Я складываю одежду на бачок унитаза, водружаю сверху парик и стою в одних туфлях. Потом надеваю пижамную куртку. Ее подол почти достает до пола.
Я сижу. Миранда рисует. На мне нет ничего, кроме очков с темно-синими стеклами, и хотя мне не холодно, моя голая, незащищенная кожа покрылась пупырышками, как шершавый коровий язык. Пар от чашек с горячим чаем поднимается в бледный белесый воздух. Наш островок вмещает два раскладных стула и маленький перегруженный столик. Мы словно на необитаемом острове посреди дышащей пустоты, в этой комнате. Сумрак клубится вокруг, просачиваясь в мягкую даль серых стен. Занавески вяло колышутся в своей собственной белизне, как будто свет, проходящий сквозь них, имеет подвижную, хрупкую плотность.
Миранда перекатывает во рту косточку от оливки и хмурится, глядя в блокнот у себя на коленях. Ее непослушные локоны, выбившиеся из прически, завораживают меня. Миллионы волосков самых разных оттенков пламени – они такие же непостижимые и инородные, как и ее невероятно высокий рост. Рост моей матери, Лиллиан – семьдесят дюймов. Мой собственный рост – тридцать шесть дюймов.
– Миранда, какой у вас рост?
Она поднимает голову, смотрит на мой подбородок и хмурится.
– Шесть футов, – отвечает она машинально, и ее взгляд вновь возвращается на бумагу.
Мне уютно смотреть, как она работает. Я снова чувствую себя невидимкой, просто соседкой по дому, с которой только здороваются на лестнице и тут же о ней забывают. Моя личность ей не интересна. Она ее не замечает. Миранда пристально смотрит на меня, но лишь для того, чтобы закрепить в памяти образ и сразу перенести на бумагу – просто картинка на сетчатке глаз, просто модель для рисунка. Я всего лишь муляж, временный предмет вечного обсуждения, что ведется между внимательными глазами и неспешной рукой.
Внизу, в квартире на первом, Хрустальная Лил водит лупой туда-сюда, ищет точку фокусировки. Все стены увешаны старыми, сморщенными цирковыми афишами. Дюжина юных прелестных Лил в ослепительно-белых, усеянных блестками трико улыбаются, стоя под куполом цирка, их руки тянутся вверх, к золотой надписи «Хрустальная Лил». Лил на афишах стоят, выгнув спину, на фоне сине-зеленого неба в россыпи звезд. Между афишами проглядывают обои в мышьяково-зеленых полосках.
В моих комнатах все точно так же, как было, когда я здесь поселилась. Мягкая мебель отсыревает у стен с обоями капустного цвета. Моя настоящая жизнь разложена по коробкам и чемоданам в чулане. Моя настоящая кровать – не скрипучее пружинное лежбище в спальне, а темное гнездо из пледов и одеял в шкафчике под кухонной раковиной.
Миранда вырывает страницу, над которой работала, и рассеянно бросает через плечо, задумчиво глядя на банку, ощетинившуюся чернильными ручками. Листок падает на черный пол вниз рисунком, а Миранда уже приступает к следующей странице.
Я тихонько откашливаюсь и интересуюсь:
– А почему вы решили стать художником?
Из-под насупленных бровей она смотрит на мои ноги:
– Нет, не художником. Иллюстратором медицинской литературы. Для учебников и справочников… – Высунув язык, она терзает яростными штрихами беззащитный белый лист. – Понимаете, фотографии иногда могут сбить с толку. Рисунки бывают более четкими и информативными. Рисунки передают самую суть. Они живые. А эти придурки говорят, что я слишком несдержанна, что у меня показная манера… – Что бы она ни творила с безвинным листом бумаги, это никак не связано со мной. Миранда вырывает страницу, роняет на пол и тут же принимается за следующую.
– Мне нужно поговорить с вами. – Она очень старается, чтобы ее голос звучал легко и непринужденно.
Страх: «Она знает!» – сжимает мне сердце, но вскоре отпускает. Нет. Я сижу здесь лысая и голышом уже час. Слишком поздно для судьбоносных откровений.
Миранда прекращает грызть ноготь и спрашивает:
– Вы бывали в «Зеркальном доме»?
Я киваю. Миранда бросает ручку, берет карандаш и приступает к следующему листу.
– Тогда вы должны знать, – она не отрывает глаза от листа, – что нас, танцовщиц, набирают не из-за умения танцевать и даже не из-за внешности, а… – Миранда яростно трет большим пальцем по только что нанесенным штрихам. – Из-за того, что у нас у всех есть какие-то странности. Мы называем их нашими фирменными отличиями. В «Зеркальном доме» есть еще так называемая экзотическая программа. Она не для всех посетителей. Это приватная программа, в «закрытом» зале. Блондинки с доберманами. Групповые оргии. Любой каприз по желанию заказчика, за отдельную плату. В кабинках для наблюдателей стоят односторонние зеркала. Для исполнительниц садо-мазо существует специальная страховка. Собственно, именно на экзотике девочки и зарабатывают. И клуб тоже. – Поджав губы, она рассматривает свой рисунок. – У нас есть один постоянный клиент. Вернее, клиентка. Она захаживает к нам не часто, но постоянно. Примерно раз в месяц она приходит на экзотическую программу. Два раза в год присылает чек на немалую сумму со специальным заказом. Сначала я думала, что она обыкновенная лесбиянка с уклоном в садо-мазо. Теперь мне кажется, что ей интересна не боль. Ей нравится менять людей.
Что-то в тоне Миранды настораживает меня. Внутри все сжимается от знакомого страха. Она тоже чувствует нечто подобное. У нее на лице – замешательство и смущение.
– Это богатая женщина. Хорошо платит. Ей нравятся трансвеститы, которые собираются поменять пол. Если они и вправду решаются на смену пола, она оплачивает операцию и восстановительное лечение. Вот так Полетта и стала женщиной. Если бы не эта клиентка, возможно, Полетта так бы всю жизнь и подвязывала себе яйца. «Зеркальный дом» постоянно нанимает трансвеститов, и эта клиентка оплачивает им операции. Но она наблюдает. Таково условие сделки. Она оплачивает все расходы и присутствует на операции. Причем не только по смене пола. На самом деле, ей интересно другое.
Леденящая мысль вымораживает меня изнутри. Опять?! Миранда рисует и говорит, глядя на мои локти, колени, лоб, грудь – куда угодно, только не в лицо.
Длинноволосая блондинка, Дениз, которая демонстрировала каскад лобковых волос, не так давно подписалась исполнить единичное представление по заказу клиента. Ее разложили на металлическом столе в одной из задних комнат, сделали местную анестезию и выжгли все волосы у нее на теле. Те, кто ее поджигал, сразу выбежали из комнаты, спасаясь от запаха. Дениз кричала… не от боли – от страха… а лысый конферансье в противогазе и огнестойком костюме пожарного стоял рядом с огнетушителем наготове.
– Эта женщина оплатила все больничные счета Дениз и постоянно ее навещала. Я тоже ее навестила в больнице, за день до выписки. Она выглядела кошмарно. Огонь уничтожил корни волос, они уже никогда не отрастут. Все лицо теперь в шрамах. Ей нельзя делать пластические операции. Это одно из условий договора, который Дениз подписала. Вы не поверите, но она довольна и счастлива. Говорит, что мисс Лик, так зовут ту клиентку, отвалила столько денег, что ей теперь можно вообще не работать, уже никогда. Дениз говорит, что были и другие из «Зеркального дома». Одна рыжеволосая девушка с огромной грудью, которую ей ампутировали, потом поступила в университет, и теперь она врач!
Моя дочь смотрит мне прямо в лицо. Смотрит встревоженно, напряженно. Сейчас будет самое главное. Я уже чувствую, как оно надвигается. Миранда смотрит и ждет реакции. Любой реакции.
– Я почему вам все это рассказываю… В прошлую пятницу, после представления, мисс Лик пришла в гримерку и сказала, что у нее есть ко мне разговор. Она слегка грубоватая, иногда даже надменная. И всегда говорит напрямик, «сразу к делу», как она это называет. Первое, что мисс Лик сказала: «Я не буду домогаться тебя, так что расслабься». Как ни странно, но мне она нравится. Она пригласила меня в ресторан, заказала восхитительный ужин, хотя сама есть не стала, только пила. И пыталась меня разговорить, чтобы я рассказала ей о себе, и хотя я вообще-то стеснительная и не люблю откровенничать, тут меня вдруг прорвало. Я выдала ей все секреты. Бедная сирота, выросшая в монастырском приюте. Загадочный доверительный фонд оплачивает мне учебу в художественном колледже и долгосрочную аренду квартиры. Я выпила бокал шампанского, и у меня развязался язык. Она слушала как завороженная. Как оказалось, ее вовсе не интересует, что у меня между ног. Ее интересует мой хвост.
– Хвост? – говорю я и забываю закрыть рот.
Миранда резко подается вперед.
– Да. Это такая «история с хвостиком», и мне кажется, вы поймете, о чем я говорю.
Альбом лежит, позабытый, у нее на коленях. Зацепившись одной ногой за ножку стула, Миранда смотрит на меня. Ее руки неподвижны. Ее лицо юное и бесхитростное.
– Я стыдилась его. В смысле, в детстве. Монахини говорили, что это мой крест, наказание за грехи моей матери. Я рассказываю все, как было. Я не хочу сгущать краски. Монахини были ко мне добры. Я их любила. В каком-то смысле, я не прониклась религией именно из-за хвоста. Это трудно объяснить. Может, я и сама толком не знаю. Нас учили молиться, и я молилась лишь об одном: чтобы мой хвост исчез. Чтобы я проснулась, а его нет. Чтобы у меня на спине было гладко, как у всех остальных.
Мои губы кривятся в усмешке:
– Вы его ненавидели?
– Ну, конечно.
Я сижу голышом, мне слегка мерзловато, я сижу и смотрю на ее длинные, стройные ноги, на невероятно изящные тонкие лодыжки, как у породистой лошади, смотрю и вспоминаю, как впервые увидела ее маленькую головку, всю в пятнах крови, показавшуюся у меня между ног. В профиль ее крошечное сморщенное личико напоминало мордочку черепахи.
А потом мы вместе с Лил осматривали Миранду со всех сторон, осторожно распрямляли ее ножки и ручки, переворачивали со спины на животик – и не нашли ничего. Ничего, кроме крошечного поросячьего хвостика, свернутого колечком над ягодицами. И голос Лил, тогда еще тихий, а не пронзительный и надломленный: «Ну, ладно. Вспомни Цыпу. Он тоже сначала не выделялся ничем особенным. Просто люби ее и заботься о ней. А там будет видно».
Через несколько месяцев, когда Миранда уже вовсю ползала и училась вставать, она стала слишком большой, чтобы спать в картонной коробке под кухонной раковиной вместе со мной. Однажды, когда Миранда упала, разбила губу о пол и громко расплакалась, глотая кровь, ее отец, от которого она унаследовала большой рот и миндалевидные глаза, посмотрел на нее и сказал: «От нее надо избавиться». Я тоже расплакалась. Я умоляла его, сдернула с Миранды подгузник, чтобы напомнить Артуро про хвостик, очаровательный розовый хвостик, но Артуро лишь ухмыльнулся: «Если ты от нее не избавишься, я ее нафарширую, зажарю и скормлю Мампо на ужин!»
И вот теперь, двадцать лет спустя, я сижу в этой огромной комнате, где двумя этажами ниже Лил рассматривает телеэкран через увеличительное стекло, пока ее слабеющий разум превращается в пар амнезии, и прекрасное лицо Арти давным-давно съели могильные черви, и я не сумела его уберечь, я сижу в этой комнате и смотрю на цветущее тело почти нормальной молодой женщины, и на единственный миг с удовольствием вижу ее на тарелке, с хорошо пропеченной кожей, превратившейся в хрустящую корочку.
– Вы говорите, что ненавидите свой хвост.
– Раньше – да, ненавидела. А потом я узнала про «Зеркальный дом», куда набирают не просто хорошеньких девушек, более-менее умеющих танцевать, а девушек с некими специфическими особенностями. Ради смеха я пошла на прослушивание. Это был вроде как эксперимент. Новый подход к моему хвосту. Но когда я стала работать в клубе, мое отношение к хвосту поменялось. Сейчас мне кажется, в каком-то смысле он – просто чудо.
В ее глазах – немой вопрос: это нормально, когда тебе нравится собственный хвост?
Я уже слишком старая для таких встрясок. Нельзя, чтобы в коротенькие два часа было втиснуто столько ярости и столько счастья. Не знаю, что там сжимается у меня внутри и норовит уйти в пятки, но оно точно такого не выдержит.
– Вам, наверное, скучно слушать такие глупости?
– Нет, я просто даю отдых глазам. Как она выглядит, эта мисс Лик?
– Мэри Лик. Ей около сорока, рост – шесть футов два дюйма, вес – примерно двести сорок фунтов. Светлые волосы, короткая стрижка. Я была не уверена, что вы – альбинос, пока вы не сняли очки. В первый раз вижу вас без очков. У вас потрясающая форма глаз; я сейчас сделаю несколько зарисовок. Мисс Лик предложила оплатить мне ампутацию хвоста. Она возьмет на себя все больничные расходы: и саму операцию, и восстановительный период. Она говорит, что найдет самого лучшего хирурга. Также выплатит мне десять тысяч долларов наличными. Я не знаю, что делать. Мисс Лик – не такая, как вы могли бы подумать. Да, она грубоватая, но когда я ей рассказывала о своей жизни в сиротском приюте, она слушала и повторяла: «О господи», – и было видно, что мой рассказ тронул ее за живое. Когда мы вышли из ресторана и сели в машину… ресторан был за городом… ее автомобиль съехал задними колесами в кювет. И колеса застряли в грязи. Мисс Лик долго сидела, глядя в темноту сквозь лобовое стекло. А потом сказала: «Я сто раз здесь бывала, и такое со мной в первый раз. Что-то я расклеилась. Но я не пьяна. Это все ваш монастырь, ваш хвост». Потом она вышла толкать машину, а я рулила, и мы выбрались из кювета. Мисс Лик отвезла меня домой, и тогда у меня возникло ощущение, что это правильно. Я отдам ей свой хвост и вообще все, что угодно, потому что ей не все равно.
Я открываю глаза и вижу, как хмурится Миранда, хмурится так знакомо.
– Вы ей об этом сказали?
– Нет. Она хотела, чтобы я подумала над ее предложением. Сегодня мисс Лик придет в «Зеркальный дом» за ответом. Она говорит, если я все же решусь на операцию, мы дождемся конца семестра, чтобы у меня было целое лето на восстановление.
– Все очень продумано.
Свет цвета пыли, льющийся в окна, ложится на щеку и волосы Миранды. Ее глаза остаются в тени.
– Вы обсуждали это со своими подругами в клубе?
– Они говорят, чтобы я соглашалась. Они сами согласились бы, не задумываясь. Но они ненавидят свои особенности. А я вот уже не уверена. Вот почему я хотела с вами поговорить. Вы знаете, как это: быть не такой, как все. Знаете лучше всех нас, вместе взятых. Я не знаю, сколько вам лет?
– Тридцать восемь, – отвечаю я и вижу по ее лицу: она думала, будто я старше. Мне едва сравнялось семнадцать, когда я ее родила. Но карлики старятся быстро.
– Я хочу вас спросить: это нормально, что мне нравится мой хвост? Может, у меня что-то не то с головой? Если я упущу этот шанс, возможно, потом буду всю жизнь жалеть. Вы, наверное, всю жизнь мечтали о том, чтобы стать нормальной?
– Нет.
– Нет?
– Я мечтала о том, чтобы у меня было две головы. Или чтобы я была невидимкой. Или чтобы у меня был рыбий хвост вместо ног. Я хотела стать еще более ненормальной.
– Еще более ненормальной?
– Да.
– Правда? Поразительно! Расскажите мне…
– Мне надо идти.
Я хватаю пижамную куртку, сползаю со стула и на затекших ногах ковыляю в ванную.
– Ой, простите меня, я отняла у вас столько времени, вы, наверное, устали… Вы ведь еще придете, да? Может быть, завтра? Я как раз доработаю свои сегодняшние эскизы, и завтра можно уже приступать к серьезной работе.
Наконец я одна, у себя дома, за запертой дверью, стою и тупо таращусь в давно немытое окно. Я не могу делать вид, будто удивлена. Монахиня сразу мне так и сказала, когда я привезла к ним Миранду. Хорст, наш укротитель, остался снаружи, а я вошла внутрь, в комнату для посетителей. Я сидела, прижимая к себе маленькую Миранду. Ей тогда не исполнилось и года, и она все еще носила подгузники. Глотая слезы, я пыталась вести беседу с этой чистенькой и румяной монахиней, которая по телефону казалась такой радушной и доброй.
– В каком смысле, хвост? – Ее глаза вмиг похолодели. Она оттянула подгузник Миранды на попке. – Она у вас не слабоумная?
Миранда нахмурилась от прикосновения чужих рук и тревожно взглянула на меня. Когда монахиня стянула с нее подгузник до самых колен, Миранда закрыла глаза, открыла рот и расплакалась в голос.
– Просто маленький хвостик, – произнесла я.
Вошла медсестра, бодрая и жизнерадостная, с папкой-планшетом и бланками. Она умело подхватила Миранду на руки и стала ее развлекать, пока я, шмыгая носом, заполняла все необходимые документы. Монахиня что-то шепнула на ухо медсестре. Та незаметно заглянула под подгузник Миранды, не переставая напевать песенку про паучка, который карабкался по водосточной трубе.
Мы прошли в лазарет, где медсестра, продолжавшая напевать и читать детские стишки, раздела смеющуюся Миранду, осмотрела ее, послушала, посветила фонариком ей в ротик, сосчитала все пальчики и наконец легонько пощекотала свернутый колечком хвостик. Миранда рассмеялась еще пуще, а я словно окаменела.
– В ее случае операция будет сложной, зато потом ей станет легче жить, – уговаривала меня монахиня. – Представьте, каково ей будет среди нормальных детей. В бассейне, в душе… даже просто переодеться, когда соседки по комнате рядом… его не скроешь. А дети бывают жестокими.
– Нет! – рявкнула я. – Он останется. Не смейте его трогать.
Они спросили меня еще раз, через пять лет, когда я стояла в комнате для посетителей и наблюдала за Мирандой через окно.
– Она молится, чтобы его не было. Разве можно лишать собственного ребенка шанса на счастливую, нормальную жизнь?
Я молча смотрела, как Миранда со смехом съезжает с горки на детской площадке, пытаясь увидеть в ней живую любовь, которая была мертвой во мне.
– Она счастлива, – сказала я. – Вы мне так говорили, и я сама это вижу. Пусть хвост останется.
Но она его ненавидела.
Я забралась в свой чуланчик, плотно закрыла дверцу и долго лежала, свернувшись калачиком в темноте, и думала о мисс Лик. Ее странное хобби было мне не в новинку. Я уже видела что-то подобное.
Когда я просыпаюсь, на улице уже темно. Я иду в ванную и сую голову под струю холодной воды. Затем надеваю свитер, пальто, нахлобучиваю поверх парика вязаную шапку, спускаюсь вниз, шагаю мимо громких голосов из телевизора в комнате Лил и выхожу на улицу. Мне нужен автобус номер 17, идущий в центр.
Съежившись на сиденье в пустом автобусе, под бледными флуоресцентными лампами, я смотрю на картонную табличку, засунутую под сетку над окном. На табличке написано: «Не устраивайтесь поудобнее».
Я выхожу у торгового центра и направляюсь в сторону Старого города, к «Зеркальному дому». По дороге захожу в телефонную будку. В телефонной книге есть номера нескольких человек по фамилии Лик, но ни одной Мэри или М. Скорее всего, это вымышленное имя. Человек с таким хобби, как у нее, вряд ли стал бы называться своим настоящим именем.
Электронные часы в витрине тату-салона показывают ровно девять. Через два квартала я ищу наблюдательную позицию напротив стоянки у «Зеркального дома». Затененный вход в закрытый на ночь магазин кожаных изделий на углу дает хороший обзор стоянки, служебного входа и центрального входа в клуб. На тротуаре стоят мешки с мусором, ждут утренних мусорщиков. К двери ведут пять ступенек. Я сижу на верхней ступеньке и наблюдаю, как заполняется стоянка. Из машин выходят веселые компании и хихикающие парочки. В основном мужчины. Я считаю. Шестьдесят человек вошло в клуб, прежде чем один вышел оттуда. Мисс Лик пока не появлялась.
Я уже мерзну. Дождя как такового нет, но промозглая изморось постепенно просачивается под плащ. В отсветах городских огней низкие тучи похожи на тусклые лиловые синяки в небе. Над трехэтажным горизонтом Старого города возвышается офисная башня розовато-телесного цвета. Время от времени она почти полностью исчезает в наплывах темноты. Затекшие ноги болят.
Кем я себя возомнила? Что я здесь делаю? Тазобедренный сустав отзывается издевательской болью. Я продолжаю сидеть и наблюдать, чувствуя себя круглой дурой.
Через два часа появляется мисс Лик. Ее трудно не заметить. Шесть футов два дюйма и двести сорок фунтов в сером деловом костюме. Туфли на высоченных каблуках – огромные, как египетские пирамиды. Она пробегает через стоянку, съежившись под зонтом, и заходит в «Зеркальный дом» через служебный вход. Когда я ее вижу, мой пульс учащается, но как только она скрывается внутри, пульс возвращается к обычному неровному ритму.
Я жду еще час, и вот мисс Лик наконец выходит под резкий свет фонарей на стоянке. Смотрит вверх и решает не раскрывать зонт. Она стоит, запрокинув голову, и роется в карманах. Я поднимаюсь. Колени – одеревенелые и ненадежные. Я трясу ногами, пытаясь оживить застывшие суставы. Кровь постепенно разогревается. Мисс Лик проходит стоянку насквозь. Она осторожна, не оставит машину так близко к клубу. Она заворачивает за угол. Я ковыляю следом, по темной стороне улицы. Маленький бар закрывается, посетители выходят наружу. Их пьяные голоса на какое-то время перекрывают звук моих шаркающих шагов. В трех кварталах от «Зеркального дома» высокая женщина садится в шикарный черный автомобиль, припаркованный у донорского пункта. Я записываю номер машины – фломастером на запястье – и чувствую себя покорителем Азии.
Миранда закончит работу еще часа через два. Она поедет домой на такси. А я иду к автобусной остановке и, кажется, брежу от холода и облегчения, потому что на каждом углу мне чудится Миранда. Уже в автобусе, сидя у зачерненного светом окна, я переписываю номер автомобиля мисс Лик на старую квитанцию, валявшуюся у меня в кошельке. Цифры на запястье уже расплылись синими разводами, растворенные туманной сыростью и моим собственным по?том.
Следующим утром я выхожу на работу пораньше. Когда я забираюсь в автобус, какой-то ребенок неопределенного пола, вертящийся на руках у мамы, тычет в меня пальчиком и кричит: «Маленькая мама!» Женщина, держащая ребенка, густо краснеет, хватает малыша за руку и велит замолчать. Я разворачиваюсь, выхожу из автобуса и машу рукой водителю, мол, поезжай. Я иду на работу пешком.
По дороге я много думаю и прихожу к выводу, что номера, переписанные мной вчера, не имеют вообще никакого отношения к мисс Лик, о которой рассказывала Миранда. Сколько высоких женщин пользуются служебным входом «Зеркального дома»? Не исключено, что вчера я следила за каким-нибудь убедительным трансвеститом средних лет. Если «Лик» – это просто прикрытие, вымышленная фамилия, мои поиски грозят затянуться.
Я заглянула в отдел новостей и запросила данные по автомобильным номерам, потом начитала две пятнадцатисекундные рекламные заставки, одну для «Стерео Хэвен», вторую – для колбасных изделий «Сан-Ривер», записала третью часть «Беовульфа» для аудиокниги для слепых. Потом начался «Час историй», и только после него я проверила свой ящик для сообщений и нашла там компьютерную распечатку с данными по запросу. Владелица автомобиля: Мэри Т. Лик. Она не меняла имя для «Зеркального дома». Судя по адресу, она живет в дорогом, фешенебельном квартале в Уэст-Хиллс, прямо под Розовым садом.
Уже в лифте мне вдруг приходит в голову, что Миранда, возможно, ждет меня в холле в надежде снова обольстить, чтобы я ей позировала. Двери лифта открываются, я на секунду задерживаю дыхание, но Миранды там нет.
Я прохожу по мосту над асфальтовой рекой шоссе и направляюсь в библиотеку. Школа имени Линкольна располагается прямо за станцией метро. Там началась большая перемена, и школьники выбежали на улицу. Две девчонки с пронзительными голосами яростно спорят о чем-то на скамье Чарльза Диккенса рядом со входом в библиотеку. Я прохожу сквозь тяжелые деревянные двери и поднимаюсь по белой мраморной лестнице в зал с картотекой.
Для Мэри Т. Лик есть отдельная карточка, прямо перед Томасом Р. Ликом, ее отцом. Оба записаны на микрофильмы. Я поднимаюсь на два пролета, в читальный зал периодики, и нахожу аппарат для просмотра микрофильмов в самом дальнем и темном углу. У меня с собой стопка катушек с пленкой, на которую пересняты страницы старых газет.
Вот она, мрачная и неулыбчивая, в колонках светской хроники. Молоденькая Мэри Лик не улыбается на благотворительном мероприятии в охотничьем клубе. Мэри Лик хмурится, стоя между двумя жизнерадостными горгульями в городском клубе. Мэри Лик угрюмо взирает на коронацию Королевы праздника роз. Совсем юная Мэри Лик уныло стоит за спиной крупного лысого мужчины с остервенелым лицом – судя по заголовку статьи, это и есть Томас Р. Лик, – на торжественном открытии бассейна имени Томаса Р. Лика в спортклубе «ТАС».
В тексте вскользь упоминаются списки гостей, их наряды, меню банкетов. Наряды Мэри остаются без комментариев. Всегда и везде это один и тот же деловой костюм, темный и невыразительный.
Томас Р. Лик именуется королем быстрых обедов «Ликити сплит фуд», продовольственным магнатом и олигархом. На самом свежем и самом угрюмом снимке Мэри Лик мрачно смотрит на грузовик Армии спасения, нагруженный картонными коробками. «24 обеда ко Дню благодарения от «Ликити сплит фуд». В статье Мэри называют наследницей империи «Ликити сплит фуд», из чего можно заключить, что Томас Р. Лик отошел на страницу некрологов.
Вот она. Старик кормит собою червей, а дочь Мэри жертвует сотни обедов «Ликити сплит» социально неприемлемым личностям. В статье семилетней давности сообщается, что это первая благотворительная раздача за всю историю корпорации, со скромным намеком, что данное мероприятие, вероятно, «обозначает новую роль компании в будущем».
Я убираю в портфель распечатки статей и отправляюсь домой. У меня под дверью лежит записка. Карандашом – от Миранды. «Поднимайтесь ко мне, я буду вас рисовать».
Я стучу, дверь открывается сразу. Миранда стоит на пороге, такая высокая в обрамлении белого света.
– Наконец-то.
Она делает шаг ко мне.
– Сегодня я не могу. Есть кое-какие дела.
Миранда явно разочарована, хотя старается этого не показать. У меня сжимается сердце.
– Вы о чем-нибудь договорились с той женщиной, насчет хвоста?
Она не понимает, какая тут связь.
– Ну, никакой спешки нет. Она говорит, мы подождем до конца семестра.
– Чтобы решить?
– Нет. Чтобы сделать.
– Значит, вы все решили?
– Какого черта? Надо быть дурой, чтобы отказаться.
Ее вызывающий вид. Пренебрежительная усмешка. Наказание за то, что я не поступила в ее распоряжение. Я разворачиваюсь, борясь с дурнотой, и бреду к лестнице, держась за стену.
Миранда окликает меня:
– Когда вы сможете мне позировать? Завтра? После обеда? Мисс Макгарк?
Я неопределенно машу рукой, спускаюсь по лестнице, захожу к себе в квартиру и запираю дверь.
Хожу по комнате из угла в угол, скриплю зубами. Швыряю на пол парик и топчу его ногами. Почему я на нее так злюсь? Моя ярость пугает меня. Я – чудовище. Я хочу разорвать ее в клочья. Схватить за круглые розовые пятки и бить головой о стену, пока ее голова с этими яркими волосами не превратится в кровавую кашу. Я падаю на колени, сотрясаясь всем телом. Сплетаю пальцы в «замо?к», чтобы не начать ломать вещи. Я вдруг понимаю, что очень признательна этим монахиням, понимаю, что если бы Миранда все эти годы жила со мной, я бы точно убила ее – самонадеянную, глупую сучку, мою малышку, красавицу Миранду.
Все заканчивается тем, что я лежу, свернувшись калачиком, на полу и рыдаю, хватая ртом воздух. Никто не приходит утешить меня. Я лежу на полу, пока мне не становится скучно и очень неловко за подсохшую корку соплей, размазанных по щекам. Я так редко впадаю в ярость. А тут – уже дважды всего за два дня. Из-за Миранды.
Я принимаю душ, надеваю фланелевую ночную рубашку, развожу растворимый кофе горячей водой из-под крана и открываю окно, чтобы видеть, что происходит на улице. Полоска неба над переулком создает ощущение тяжести. Я сижу на подоконнике, пью свой смертоубийственный кофе и наблюдаю, как тень ползет вверх по глухой стене склада через дорогу. Слышно, как голуби воркуют на карнизе. Капли дождя разбивают гладь большой лужи на крыше гаража под моим окном.
Внизу звонит телефон, а потом умолкает. Раздается пронзительный голос Лил: «Сорок перваааая!» – наверху хлопает дверь, и рыжеволосый бенедиктинец-расстрига бежит вниз по лестнице, грохоча, как лавина. В трубах журчит. Это включили отопление.
Я вытаскиваю из шкафа старый большой чемодан, бывший костюмерный кофр. Открываю его и достаю «шкатулку Миранды», как я ее называю, хотя Миранды в этой «шкатулке» – всего ничего. Все помещается в неглубокой картонной коробке. Школьные фотографии. Стопочка табелей успеваемости. Письма от сестры Т., приходившие четыре раза в год на протяжении шестнадцати лет. Отзывы воспитателей: «Миранда читает, опережая общий уровень класса на два года. У нее легкий, веселый нрав, но при этом она упряма и имеет наклонности к непослушанию». Результаты экзаменов. Список прививок. Медицинская справка о перенесенной ветрянке. Возмущенное письмо, обернутое вокруг печатного бланка с результатами медосмотра.
В тот год ей исполнилось пятнадцать, и она сбежала из монастыря. Связалась с каким-то гитаристом-оккультистом, подрабатывавшим шофером в курьерской службе «Юнайтед парсел», который прятал ее в своей «богемной», как было сказано в письме, квартире три недели, пока ей не сделалось скучно и она не вернулась в приют. Миранда ничуть не раскаивалась в содеянном, по словам монахини, и была далеко не девственницей, по словам доктора. Пресвятая Дева Мария уберегла ее от беременности и нехороших болезней. Ей грозили исключением из приюта и переводом в интернат для трудных подростков. В итоге мои ежемесячные выплаты монастырю выросли в полтора раза, и Миранда осталась у них.
Я хорошо помню, что чувствовала, получив это сердитое письмо. Мне было страшно за нее, но в то же время в душе возник какой-то странный восторг, словно этот дерзкий побег стал победой ее вольной природы над строгим порядком, внушаемым с детства. Я положила в коробку тонкую стопку рисунков, которые мне подарила Миранда, закрыла крышку, вынула коробку из кофра и отложила в сторону.
Весь кофр заполнен подборками вырезок, толстыми пачками, обернутыми в черный пластик. Фотографии. Аудиозаписи. Толстый рулон цирковых афиш, скрепленный высохшими ломкими резинками.
Эти хрупкие, легковоспламеняющиеся бумаги – все, что осталось от моей жизни. Это история происхождения Миранды. Ее истоки и корни. Она живет и не знает, что было причиной ее появления на свет. Она представляет себя одинокой и уникальной. Она не знает, что является частью – и результатом – сил, которые сформировались задолго до ее рождения.
Может, она и вправду решила избавиться от хвоста. Или это просто слова? Она не знает его значения и не понимает, чем он ценен. Но что-то у нее в душе болит, предупреждая ее.
Я вытаскиваю из рулона верхнюю афишу. Бумага сухая и жесткая, она скорее сломается, чем порвется. Я осторожно разворачиваю афишу на заплесневелом ковре и, чтобы она не свернулась обратно, придавливаю уголки тяжелыми стопками бумаг, обернутых черным пластиком.
Передо мной предстает семейство Биневски, в блестящих белых одеждах, на салатовом с синими пятнами фоне. Они улыбаются. Здесь, на этой афише, они по-прежнему вместе. Все члены семьи выстроились в живую пирамиду, в основании которой стоит Цыпа в его короткий период «Фортунато – самый сильный ребенок на свете». Папа «зарезал» эти афиши вместе с номером Цыпы прежде, чем публика увидела и то, и другое. Но это мой самый любимый семейный портрет. Шестилетний Цыпа, с его золотистыми волосами и прелестной улыбкой, стоит в самом низу, вытянув руки вверх. У него на ладонях стоят наши родители. Очаровательная Хрустальная Лил замерла в откровенно эротичной позе, подняв одну стройную ногу над головой, в объятиях красавца «Ала, инспектора манежа», нашего папы, Алоизия Биневски, в высоких сапогах и белых галифе. Их улыбки в желтых лучах прожекторов словно уносятся вверх, к нашей звезде, нашему сокровищу: «Артуро, удивительный Водяной мальчик» плывет в штрихах синей воды, расправив ласты, как ангельские крылья, в правом верхнем углу, его голый череп сияет в ореоле света. В левом углу из взвихренного синего фона вырастают клавиши фортепьяно. «Блистательные музыкантши, сиамские близнецы, Электра и Ифигения». Элли и Ифи. Их длинные черные волосы гладко зачесаны и собраны в пучки на затылке, их тонкие белые руки переплетены, бледные лица будто светятся изнутри, фиолетовые глаза сияют.
Я тоже там есть. «Альбиноска Олимпия», стоящая боком, чтобы был виден горб. Лысая голова кокетливо склонена набок. Олимпия на афише делает реверанс, одной рукой указывая на чудесного Цыпу и его великолепную ношу. Цыпе тогда было шесть, мне – двенадцать, но он был выше меня на голову. По верху афиши тянется выгнутая дугой надпись, искрящаяся блестками: «Фантастические Биневски».
На школьной фотографии из выпускного класса лицо Миранды – точно такого же размера, как лица Биневски на афише. Я прикладываю фотографию рядом с Цыпой, с Арти, с папой Алом. Миранда похожа на Арти. Те же высокие скулы Биневски, те же монгольские глаза. Увидит ли она это когда-нибудь?
Книга II
Твой дракон: уход, кормление и опознание по испражнениям
Глава 4
Папины розы
В личном деле Олимпии Макгарк в базе данных кадрового отдела Радио-KBNK записано: «Выразительное чтение, четкая дикция, хорошо поставленный голос, умение выступать с микрофоном; прошла обучение у Алоизия Биневски», – как я уверенно и спокойно указала в своем резюме, словно каждый уважающий себе диктор должен знать имя мастера.
Я словно воочию вижу, как папа сидит за микшерным пультом в дальнем конце шатра, поправляет наушники и свирепо глядит на меня, стоящую на сцене на одной ноге перед стареньким ободранным микрофоном. Папа кричал: «Уныло и пресно!» – на мою пятидесятую попытку сказать «Проходите сюда, уважаемые!». Или беспощадно меня передразнивал: «Тра-та-та, тра-та-та!» – если я впадала в монотонный ритм на «Потрясающее откровение из тайных глубин науки».
– Шевели губами, горе мое! – стонал папа. Или: – Хватит изображать мышиный пердеж. Делай посыл.
– Это живой духовой инструмент! Называется голос! А не гребешок, завернутый в вощеную бумажку! Я дал тебе хороший голос, это дар моей любви твоему щупленькому, ни на что не пригодному тельцу, а посему, будь добра, пользуйся им, как должно!
А я ужасно хочу в туалет – кашляю в микрофон, когда уставшее горло саднит, – глаза щиплет от слез, губы и подбородок дрожат от расстройства из-за папиной ярости. Мягкий перезвон фортепьянных струн, Электра – в низком регистре, Ифи – в высоком, и мамин голос считает: «И раз, и два…» У близнецов урок музыки в трейлере. Булькающий гул насосов, фильтрующих воду в стеклянном баке моего брата Арти, Водяного мальчика. И лицо маленького Фортунато, словно затуманенная луна, глядит на меня из темноты на балконе над папиным пультом.
Если же у меня наконец получалось сделать все правильно и пройти все свои реплики от «Подходите, дамы и господа» до «Удивительные и неповторимые причуды природы по цене одного пережаренного хотдога» без единого взрыва ярости от моего нежно любимого папы, он сгребал меня в охапку, сажал к себе на плечо, где я могла ухватиться двумя руками за его роскошную шевелюру, и выносил из полутемного шатра в яркий солнечный свет. Золотистая голова Фортунато мелькала далеко-далеко внизу, и мы проходили вдоль длинного ряда ярмарочных палаток, я смеялась и махала руками рыжеволосым девчонкам, продававшим леденцы на палочках. Беззубый старик – смотритель колеса обозрения и укротитель Хорст молча кивали, выслушав папины распоряжения, и я слышала, чувствовала, как его зычный голос грохочет у меня из-под ног: «Сегодня эта козявочка отлично справилась на занятии».
Забавно, что я зарабатываю на жизнь чтением. Меня это смешит потому, что раньше я не любила читать. Книги меня пугали.
Арти же – наоборот. Он читал постоянно, читал все подряд, но больше всего ему нравились истории о привидениях, мистика и ужасы.
Когда мы были еще детьми, именно я переворачивала ему страницы. Он читал, лежа в постели, читал допоздна, когда все уже спали. Я лежала рядом, держала лампу, переворачивала страницы и наблюдала, как его взгляд перемещается по листу стремительными рывками. Чтение книг – занятие тихое, но только не для Арти. Он ворочался, кряхтел, вскрикивал и бормотал себе под нос. Он тогда пребывал в очередной туалетной фазе. «Серо-буро-малиновая дырка в заднице» – таково было его выражение удовольствия. «Дерьма-пирога» означало досаду.
– Тебе не снятся кошмары? – однажды спросила я. – Не страшно читать такое на ночь? Эти книги пишут специально, чтобы пугать.
– Совсем не страшно. Их пишут нормальные, чтобы пугать нормальных. Знаешь, кто эти чудища, демоны и злые духи? Это мы. Мы с тобой. Мы являемся нормальными в кошмарных снах. Тварь, что таится на колокольне и загрызает до смерти мальчиков-певчих, – это ты, Оли. Тварь, которая обитает в шкафу и выпивает жизнь спящих детишек, – это я. Шорохи в придорожных кустах, странные вопли в ночи на пустынной дороге, леденящие кровь одиноких прохожих, – это наши близнецы поют гаммы, пока ищут ягоды. И не надо качать головой! Эти книги многому меня научили. Они меня не пугают, потому что они обо мне. Переверни-ка страницу.
Наверное, нехорошо так говорить, но лучше всего нам жилось до рождения Цыпы. Все было проще. Папа рассказывал нам про тяжелые времена. О том, как Арти принес успех цирку, и Элли с Ифи тоже помогли нам подняться, и поскольку наш папа был добрым, внимательным человеком, он не забывал добавлять, что даже Оли «внесла свою лепту». Мы работали чуть ли не круглые сутки, но это было нормально.
По утрам мы наслаждались бездельем. После уроков и перед началом дневных представлений в два часа были свободны как ветер. Папа скрепил два куска старой автомобильной шины нейлоновым тросом и приладил к ним ремешки, надевавшиеся на передние и задние плавники Арти. В такой броне из плотной резины от подбородка до живота Арти мог ползать почти везде.
Папа считал, что мы должны сохранять таинственность и горожанам не следует видеть нас просто так, бесплатно. Но в сельской местности нам разрешалось ходить куда угодно при условии, что мы будем держаться вместе.
– А ну-ка, засранцы, слезайте с дерева, ко всем чертям!
Фермер щелкнул в воздухе широким ремнем, сложенным вдвое. Свистящий звук взвился вверх – прямо к нам, притаившимся сведи ветвей. Арти прижался виском к стволу вишни и поглядел вниз на мужчину с ремнем. Это был крепкий, суровый старик. Его взгляд метнулся в мою сторону, стоило мне лишь легонечко пошевелиться. Я пригнулась, прячась среди листвы, и ремень щелкнул снова. Листья тряслись мелкой дрожью на ветке прямо у меня над головой, где сидели Элли и Ифи. Сейчас они приумолкли – испуганные, как всегда, – а до этого препирались, сколько вишен могут съесть на двоих, пока у них не прихватит живот и не случится понос. Наверное, их звонкие голоса и привлекли внимание этого старого скупердяя.
– Слезайте немедленно, или я сам к вам залезу!
Его голос звучал не так уж и сердито. Старик стоял чуть поодаль. Ему хватило ума не приближаться к дереву, откуда в него могли чем-нибудь кинуть.
Губы Арти приблизились к моему уху:
– Ты – первая. Потом – Элли и Ифи. Он думает, это соседские детишки.
Я стиснула горло и крикнула тоненьким, глупеньким голоском:
– Мы спускаемся, мистер, не надо нас бить!
Я сняла темные очки и высунула голову из листвы, чтобы фермер увидел мои уши, торчащие из-под вязаной шапочки. Я прищурилась, чтобы он не разобрал цвет моих глаз. Старик впился в меня пронзительным взглядом. Уголок рта скривился, готовясь выдать плевок.
– Щас я вам задницы-то надеру!
– Нам надо помочь братику, мистер, мы сейчас!
Арти вытянул шею и сомкнул челюсти на последней веточке с вишнями, которую я для него держала. Я потихоньку полезла вниз.
– Элли, – крикнула я погромче, чтобы фермер услышал. – Ифи, помогите мне снять Арти.
Из ветвей показалась длинная нога в белой кроссовке и розовом спущенном носке. Я украдкой взглянула на фермера. Он снова щелкнул ремнем о свой высокий резиновый сапог. Он наблюдал, но теперь немного расслабился. Девчоночьи имена размягчили стариковское сердце. Тоненькое «Не надо нас бить, мистер» его обезоружило.
– Осторожнее!
Ифи встревоженно смотрела на меня сверху, пока Элли готовилась начать спуск. Арти тихонько шепнул им обеим:
– Оли спускается первой. Потом вы меня передаете ей и спускаетесь сами.
– Мы спускаемся, мистер! – крикнула я и скользнула вниз по стволу, цепляясь пальцами рук и ног за глубокие трещины в коре.
Я спустилась со стороны, противоположной той, где стоял грозный старик с ремнем. Встав ногами на землю, я отступила на шаг и наклонилась вперед. Моя шапочка зацепилась за дерево и слетела. Я подняла руки, готовясь подхватить Арти, и услышала, как старый хрыч закряхтел. Он увидел мой горб и лысую голову. Близняшки спускали Арти вниз тремя руками, а четвертой рукой обнимали ствол. Арти скользнул вниз, шурша одеждой по коре. Я обхватила его за бедра, прижала к груди, и он съехал по моему животу на землю. Близняшки полезли вниз, поглядывая на фермера с обеих сторон ствола. Я обернулась к старику. Он прищурился, глядя на нас с подозрением и удивлением. Арти двинулся в его сторону. Я поскакала вприпрыжку следом. Близняшки догнали нас, и Элли взяла меня за руку. Старик попятился и грохнулся задницей на траву. Ремень выпал из его ослабевшей руки. Мы быстро прошли мимо фермера, прочь из его вишневого сада.
Вечером, лежа в постели, я поняла, что Арти все рассчитал очень умно. Именно порядок нашего появления и сразил старика. Он стоял, грозно щелкал ремнем и посмеивался насчет очередной компании ребятишек, забравшихся в его сад. Он уже мысленно репетировал, как будет рассказывать жене о сегодняшнем случае, когда они сядут ужинать в кухне и он за столом снимет шляпу, обнаружив полоску бледной незагорелой кожи под самыми волосами.
«Поймал сегодня в вишневом саду внучат Джетро, – сказал бы фермер. – Все на одном дереве, как их отец с его сестрицей двадцать лет назад». – Они с женой улыбнулись бы друг другу, и она подлила бы ему кофе со льдом и произнесла: «Что ж, будем надеяться, ты не слишком сильно их напугал». Но все получилось не так, как ему представлялось. Мы спустились с дерева и сразили его наповал. Сначала я, скрюченная и горбатая, в вязаной шапочке, кое-как нахлобученной на лысую голову, а после у старика было всего две секунды, чтобы осознать, как выглядит Арти, как передвигается и, самое главное, в каком направлении он движется. Будь мы только вдвоем, фермер, возможно, задал бы нам жару. Но с нами находились две девочки с черными, как ночь, волосами, молочной кожей и фиалковыми глазами – две девочки с одной на двоих парой ног в спущенных розовых носочках. Старик тридцать лет гонял из своего сада соседских детишек, но такого не видел еще никогда. Я сомневаюсь, что он станет рассказывать об этом случае кому бы то ни было.
Арти дернул головой и сердито уставился на меня. Высокие скулы проступили еще острее под туго натянутой кожей, под скулами пролегли темные тени. Ярость.
– Подними меня. Сейчас же.
Он был тяжелым, но я поднатужилась, подняла его вертикально, прижимая к себе двумя руками, потом согнулась в три погибели и взвалила Арти на плечо. Его голова и грудь смотрели назад, его круглые ягодицы выгибались у меня в руках.
– Ненавижу высокую траву. Ненавижу. – Его голос вонзался мне в левое ухо, пока мы медленно продвигались по полю. – Сама попробуй ползти по траве, где змеи прямо под носом. И коровье дерьмо.
Арти всегда разговаривал с публикой. Это придавало его выступлениям особое очарование, когда он – существо неземного вида, полузверь, полумиф – выныривал на поверхность, клал подбородок на край своего стеклянного бака и разговаривал «как все люди». Только он был не такой, как все люди.
Поначалу, когда Арти был совсем маленьким, Ал представлял его зрителям и говорил за него. Но Арти сделался старше и стал справляться самостоятельно. Уже очень скоро Ал отошел на второй план. Теперь он стоял у входа в шатер и зазывал публику.
Арти начинал с истолкований своих физических данных, но вскоре открыл для себя силу туманных речений и сентиментального вздора. Слащавые стишки с дешевых поздравительных открыток, звучащие вычурным речитативом из уст столь курьезного маленького уродца в освещенном прожекторами огромном аквариуме, неизменно имели успех у публики.
Арти с папой экспериментировали. Представление Арти менялось по мелочам: розовый свет вместо красного, – а иногда и по-крупному. Оно всегда проходило в шатре с рядами сидений для зрителей. Все внимание было направлено на Арти и его огромный аквариум. Какое-то время Арти исполнял «сухопутный выход». Он выползал на платформу над баком с водой и оттуда нырял. Потом решил, что зрителям нравится думать, будто он живет в воде постоянно, может, даже дышит в воде, как рыба. После этого он всегда представал перед публикой сразу в воде. Арти прятался за непрозрачным экраном и по папиному сигналу выплывал в освещенную часть аквариума. Когда ему надоело мокнуть в ожидании, он попросил, чтобы в донце бака с водой соорудили трубу-тоннель, и после этого ждал за сценой, на воздухе, а в нужный момент эффектно выплывал перед изумленной публикой. Арти «выстреливал» вверх в окружении подсвеченных пузырьков воздуха под записанные на пленку фанфары. Это мгновенно заводило публику.
Со временем Арти наскучила жаберная иллюзия мальчика-водяного, и в артурианский период он представал перед паствой (в отдалении, сидя в гольф-каре) на суше. Но это было позднее, а сначала он достаточно долго держался за свой водяной образ.
Как он однажды заметил с горечью, его облик был не настолько экстравагантным, чтобы удерживать внимание публики двадцать минут (именно столько длились его представления на начальном этапе), просто лежа на помосте и позволяя себя разглядывать. Надо было что-то делать. Тюленьи трюки с мячом, с которыми он выступал в раннем детстве, очень скоро ему надоели. Арти сосредоточился на плавании. Ярко освещенный гигантский аквариум в полутемном шатре был центром внимания. Движения Арти в колышущейся воде завораживали, гипнотизировали. Люди смотрели на воду и на плывущего странного мальчика, как смотрят на пламя. Стеклянная преграда между Арти и зрителями подчеркивала его необычность и снимала опасения почтеннейшей публики.
– Так я для них безопасен, – рассуждал Арти вслух. – Они могут расслабиться. Знают, что я не прыгну к ним на колени. (Арти часто ехидничал насчет коленей, поскольку у него самого их не было.)
– Это преступное расточительство: поражать воображение простаков и ничего с ними не делать, – сокрушался он.
Арти стал учиться красиво говорить. Декламировал стихи и цитировал слащавых философов, рассуждавших о человеческой природе. Папа хотел, чтобы Арти стал комиком и смешил публику. Ему казалось, что в исполнении Водяного мальчика это будет уникальный номер. Но Арти подобное не увлекало.
– Не хочу, чтобы эти придурки смеялись надо мной, – огрызался он. – Я хочу, чтобы они поражались, может быть, даже боялись меня, но смеяться они не будут. Ну, разве что иногда, потому что я остроумный, да. Но я им не клоун.
Редкие шутки Арти, коротенькие передышки в напряженно-мистических выступлениях, всегда были сдержанными, язвительными и направленными вовне. Он никогда не смеялся над собой.
Его туманные речи были густо замешены на эзотерике.
– Они хотят, чтобы их пугали и поражали. Для того они сюда и идут, – объяснял он.
Постепенно – и неизбежно – Арти открыл в себе оракула. «Оракула создает тот, кто задает вопрос и думает, будто слышит ответ». Арти прочитал много книг по восточной философии, и однажды, когда он с серьезным видом пересказывал их содержание, изливая восточную мудрость через край своего аквариума, какая-то бледная женщина, сидевшая в зале, поднялась и спросила, жив ли ее пятнадцатилетний сын, который полгода назад сбежал из дома.
Не задумавшись ни на секунду, без единой заминки Арти ответил:
– По ночам он рыдает в подушку и тоскует по дому, а днем работает, как настоящий мужчина, и молчит о своих переживаниях.
Женщина заголосила:
– Спасибо, спасибо, благослови тебя Бог! – И бросилась к выходу, рыдая и громко сморкаясь в носовой платок.
Наверное, она рассказала своим подругам, потому что на следующих двух представлениях вопросы от зрителей сыпались градом, и Арти отвечал на них. Все так же спонтанно и так же туманно.
Он подрядил рыжеволосую девчонку, продававшую билеты, раздавать зрителем картонные карточки, чтобы записывать на них вопросы. Его выступления теперь явственно отдавали хиромантией и гаданием «любит – не любит». Папа заказал несколько тысяч афиш «Спросите у Водяного мальчика».
Я не особенно хорошо знала близняшек. Наверное, Арти был прав, утверждая, что я им завидую. Они были такими прелестными и обаятельными. Их любила вся труппа. Их любила нормальная публика. В городах, где мы давали представления, молодые девчонки приходили на выступления близняшек, одетые в одну на двоих длинную юбку, подражая Элли и Ифи. Разумеется, Арти был отнюдь не в восторге от их бешеной популярности. Но он знал, как их расколоть. Для меня они были недосягаемы. Они все делали сами и не нуждались в моей помощи. Ифи всегда относилась ко мне по-доброму. Она ко всем относилась по-доброму. Но Элли держалась со мной отстраненно, мол, знай свое место, малявка. Они были полностью самодостаточны. И не нуждались ни в ком, кроме друг друга. Элли с ее твердым, «зубастым» характером управляла их телом.
Я помню Лил с ворохом костюмов в одной руке и пакетом попкорна в другой. Она стояла посреди нашего маленького парка аттракционов и строго мне выговаривала:
– Когда мы говорим об Элли и Ифи, Олимпия, то используем союз «и». Мы не говорим: «Элли с Ифи». Мы говорим: «Элли и Ифи».
Если стоять к ним лицом, Элли была слева, а Ифи – справа. Элли была правшой, Ифи – левшой. Но Ифи шагала правой ногой, а Элли – левой. Если дернуть Элли за волосы, Ифи тоже визжала. Если поцеловать Ифи в щеку, Элли улыбалась. Когда Элли сильно обожгла руку о машину для приготовления попкорна, Ифи тоже рыдала в голос и всю ночь не могла уснуть из-за боли. Они двигались грациозно и хорошо танцевали. У них были отдельные сердца, но одна на двоих кровеносная система, отдельные желудки, но общий кишечник. У них была одна печень и один комплект почек. У них было два мозга и две нервные системы, причудливым образом связанные между собой. Вдвоем они ели чуть больше, чем съел бы нормальный ребенок их комплекции и роста.
Джонатан Томаини, выпускник музыкального училища, с неопрятными сальными волосами, который взялся учить близняшек игре на фортепьяно после того, как они переросли уроки Лил, говорил, что Ифи – мелодия, а Элли – исключительно ритм. Обе хорошо пели. У обеих было сопрано.
Арти предполагал, что их два мозга действуют, как правое и левое полушария одного мозга.
Если Элли хотела наказать Ифи, она ела то, что было не слишком полезно для них обеих. Ифи понуро молчала и не ела вообще ничего. Больше всего Элли любила изводить сестру сыром. Ифи страшно боялась запоров.
Элли разнообразила издевательства, поглощая шоколад в неимоверных количествах, хотя шоколад не любила, и от него у нее высыпали угри. Прыщи были очень заметны на их молочно-белой коже. Ифи обожала шоколад, но не ела его, опасаясь прыщей. Когда Элли объедалась шоколадом, на Ифи это никак не отражалось. Наказание заключалось в том, что Ифи приходилось спать рядом с прыщавым лицом Элли и постоянно видеть перед глазами гнойные бугорки.
Ифи жалела всех, кто не близняшки. Элли меня презирала.
Близняшки души не чаяли в Цыпе. Он тоже обожал их. Лил и Ала мы просто любили. Но с Арти все было иначе. Это был совершенно особый случай. Он завораживал Ифи и пугал Элли. Та рычала на всех, кто мог отвлечь от нее внимание Ифи. Все остальные не представляли для нее реальной угрозы. Но Арти был опасен. Он заигрывал с Ифи. Он с ней играл.
Элли его ненавидела. Иногда она вела себя так, словно Арти мог оторвать от нее Ифи.
Семейный мавзолей Биневски располагался в огромном трейлере длиной в пятьдесят футов, с дверями на обоих концах. Входной билет стоил доллар. Вывеска над входом гласила: «Загадочные мутанты». И ниже, буквами чуть поменьше: «Музей передового искусства природы». Мы называли его Яслями. Как и все остальное в «Фабьюлоне Биневски», Ясли с годами менялись и прирастали. Они начинались с шести громадных стеклянных банок вместимостью в двадцать галлонов, и эти банки – каждая со своей собственной скрытой подсветкой и включавшейся нажатием кнопки объяснительной аудиозаписью – всегда оставались ядром экспозиции.
Ясли были идеей Хрустальной Лил, и она ими заведовала. Она приходила туда каждое утро, до открытия цирка, и ласково протирала банки жидкостью для чистки стекол. Позднее, когда Ал решил добавить чучела животных, ему пришлось согласовывать это с Лил. Она согласилась, но при условии, чтобы у входа устроили лабиринт и чтобы шесть банок остались бы главными экспонатами мавзолея.
«Зверинец» из чучел животных в подсвеченных стеклянных витринах представлял собой стандартный набор двухголовых телят, шестилапых куриц и прочих диковин вроде скелета треххвостой кошки. Единственным живым экспонатом были три лысые курицы, приобретенные Алом на птицеферме у человека, который вывел породу без перьев, чтобы экономить на ощипывании. Лысые куры не продавались, поскольку клиенты привыкли к пупырчатой «куриной коже», получающейся, когда выдергивают перья. Гладкая кожа не вызывала у них доверия. Три купленные папой курицы были бодры, веселы и упитанны, с мясистыми гребешками и сережками. Они прожили у нас два года, а потом Лил нашла их мертвые тушки в дальнем углу клетки. Все три птицы скончались буквально за ночь, побежденные неким микроскопическим недругом новаторских разработок. Ал отдал тушки таксидермисту, и готовые чучела поместили в ту же самую клетку. Одна курица стояла, наклонившись к земле и вытянув шею, словно собиралась клевать солому, которую больше не надо было менять. Вторая стояла настороже, косясь на зрителей желтым стеклянным глазом. Одна лапа поднята, будто готовится сделать шаг. Третья курица сидела в углу, сунув голову под расправленное крыло, видимо, в поисках насекомых.
После завтрака Лил принимала таблетки и шла в Ясли с бутылочкой жидкости для чистки стекол. Темно-зеленые стены и пол мыли уборщицы, но стекла она протирала сама. Иногда ей помогала я, порой – близнецы. Но чаще всего Лил справлялась сама. Она быстро, но тщательно протирала все стеклянные витрины в лабиринте, однако это была не основная причина ее ежедневных походов в Ясли. Лил приходила туда, чтобы проведать «детишек», как она их называла. В банках хранились неудачи Ала.
– И мои тоже, – всегда добавляла Лил.
Она брызгала на банки жидкостью для мытья стекол и чистила их до блеска. И пока Лил протирала банки, она что-то тихонечко говорила: то ли созданиям, плавающим за стеклом, то ли неким мысленным образам у себя в голове. Она вспоминала названия таблеток, которые Ал предписывал ей на беременность каждым из них, и обстоятельства их рождения.
Четверо ее детей родились мертвыми: Клиффорд, Мэйпл, Янус и Кулачок.
– Мы всем сообщаем, что наш первенец – Арти, но фактически первым был Янус, – говорила Лил, вглядываясь в прозрачную жидкость, наполнявшую банку, в которой плавала крошечная съежившаяся фигурка.
Янус всегда был моим любимцем. Его маленькую головку покрывал черный кудрявый пушок, а спящее личико было невероятно милым. Его вторая голова на коротенькой шее вырастала из копчика – такая же круглая и симпатичная, с таким же черным пушком. Задний братик щурился в непрестанном удивлении на крошечные ягодицы у себя под носом. Меня завораживали четыре малюсеньких глаза с густыми ресничками, и я задавалась вопросом: как бы эти двое ладили между собой, если бы Янус выжил? Тоже цапались бы постоянно, как Элли и Ифи? Они не могли бы увидеть друг друга, разве что стоя боком к зеркалу. Возможно, верхняя голова стала бы главной и вечно шпыняла бы заднего братца.
Больше всех Лил носилась с Мэйпл, напоминавшей большую всклокоченную губку. У Мэйпл было два глаза, но совершенно разных. Лил утверждала, что у Мэйпл нет костей. Они с Алом решили, что это девочка, потому что не смогли найти пенис. Лил точно так же вздыхала и причитала над Клиффордом. Тот походил на высокий противень, наполненный вывернутыми наружу внутренностями, с прикрепленной к нему обезьяньей головой. Мы с близнецами так его и называли: Противень, – когда мамы не было рядом.
Кулачок родился недоношенным, однако было понятно, почему ему дали такое имя.
– Я носила его пять месяцев, – сообщила Лил, и это было ее оправдание в том, что она проводила чуть меньше времени у его банки.
Эппл и Леона немного пожили на свете и умерли вне материнской утробы. Эппл была крупной, но абсолютно безмозглой. Она напоминала тибетского херувимчика. Ее жесткие черные волосы начинали расти прямо над расфокусированными глазами. Я смутно помню, как она спала в верхнем ящике большого комода Лил. Она совсем не двигалась. У нее двигались только веки и губы, и исправно опорожнялся кишечник. Ее глаза так и не сфокусировались и смотрели в разные стороны. Лил кормила ее из бутылочки, меняла подгузники и мыла дряблое тельце три-четыре раза в день. Разговаривала с ней, гладила ее, махала игрушками у нее перед глазами, но все без толку. Эппл ни на что не реагировала. Она только толстела и распространяла вокруг себя запах застарелой мочи. Она умерла двух лет от роду. Ей на лицо упала подушка.
Арти всегда утверждал, будто это дело рук Ала. Элли и Ифи возмущенно визжали, когда он так говорил, а я трясла головой и спешила сменить тему, но мы никогда не спрашивали об этом у Лил. И уж конечно, не спрашивали у Ала.
Банка Леоны стояла последней, у самого выхода. Лучи четырех прожекторов пронзали формалин, в котором плавало ее тельце. Лил обычно подолгу задерживалась у банки с Леоной, и однажды я видела, как она плачет, прижавшись лбом к стеклу. «Мы возлагали на нее большие надежды», – причитала она. Табличка на банке Леоны гласила: «Девочка-ящерица», – и выглядела она соответствующе. У нее была плоская, вытянутая вперед голова, переходившая в длинную шею при полном отсутствии подбородка. Ее большой мясистый хвост, толщиной с ногу у основания, сужался к кончику. Ее кожа слегка отливала зеленым, но я подозревала, что Арти был прав, считая, что Ал собственноручно раскрасил Леону, когда она умерла.
– Ей было всего семь месяцев, – вздыхала Лил. – Мы так и не поняли, от чего она умерла.
Отдельный прожектор освещал вывеску на стене в комнате, где стояли банки. Коричневыми чернилами, каллиграфическим почерком на плотной кремовой бумаге: «ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ СУЩЕСТВА. РОЖДЕНЫ ОТ НОРМАЛЬНЫХ РОДИТЕЛЕЙ».
– Вы всегда должны помнить, что это ваши братики и сестрички, – говорила Лил. – Вы должны заботиться о них и следить, чтобы с ними ничего не произошло.
Предполагалось, что мы с близняшками обязаны взять на себя заботу о банках, если с Лил что-нибудь случится. О Цыпе и Арти речи не шло. На них подобная обязанность не возлагалась.
Однако именно Арти заметил, что малыши в банках всплывают вверх, когда начинается дождь, и опускаются на дно, если небо ясное. Ал никогда не заходил в Ясли, но каждое утро спрашивал Лил, какой там прогноз погоды, когда она возвращалась оттуда.
Глава 5
Убийца, робкий и криворукий
Лиллиан Хинчклифф Биневски, будучи на девятом месяце беременности самым экстравагантным из всех эпатажных экспериментов четы Биневски, Хрустальная Лил, который изрядно наскучил и собственный огромный живот, и крошечный городок Куз-Бэй, штат Орегон, наша мама Лил, взбешенная поломкой генератора, из-за чего цирк закрылся в ожидании новой катушки, которую должны были поставить сегодня вечером, сидела за складным обеденным столом в жилом прицепе Биневски, сидела-сидела и вдруг решила взять микроавтобус и съездить в ближайший торговый центр за эластичной тканью в серебряных блестках, чтобы сшить детям костюмы в едином стиле. И костюм для себя, со шлейфом из белого тюля – когда ее живот вновь станет плоским.
– Арти, солнышко! – позвала она, затушив сигарету в недоеденном завтраке из пророщенной пшеницы в своей синей миске. Артуро, Водяной мальчик, был в ванной и открыл дверь только через минуту. – Арти, солнышко. Мы едем в торговый центр. Оли, малышка, помоги ему собраться. Мы поедем все вместе.
Розовоглазая Олимпия, маленькая непоседа шести лет от роду, отложила журнал «Нэшнл географик» и вскарабкалась на диванчик у стены, чтобы снять с крючка резиновую «броню» Арти. Артуро что-то недовольно бормотал себе под нос, а Лил сломала длинный розовый ноготь, надевая босоножки.
– Я тебя не слышу, Арти. Не забудь сходить в туалет перед дорогой.
– Я говорю, – Арти подполз к Лил и улегся на полу, глядя на длинные элегантные ногти у нее на ногах, – я говорю, думаешь, это хорошая мысль, чтобы ехать всем вместе?
Лил перешагнула через него и открыла входную дверь.
– Элли-Ифи! – закричала она.
Из трейлера, стоявшего рядом с нашим жилым прицепом, донесся фрагмент «Лунной сонаты» в четыре руки и ответный возглас Ифигении.
– Идите сюда, цыплятки!
Соната оборвалась, и Лил взяла ключи от микроавтобуса из пепельницы в виде Будды на книжной полке.
– Не надо покрышек, – произнес Арти. – Я поеду в коляске. Так проще на публике.
В этот жаркий и беспокойный день Верн Богнер заехал заправить пикап на первой же бензоколонке, ближайшей к охотничьему лагерю. Он уже был здесь однажды, по дороге туда, когда покупал керосин для фонаря. Старик, владелец заправки, залил бензин в бак, следя за счетчиком на колонке.
– Рано вы уезжаете! Уже отстреляли свою лицензию? – крикнул он Верну.
Верн угрюмо смотрел вперед сквозь лобовое стекло. Видно же, что багажник пикапа пустой. Вот же борзой старый хрыч. Иногда человеку нужно просто поехать в лес, посидеть у костра, уговорить пару баночек пива в тишине и покое.
Верн Богнер пять лет проработал менеджером отдела овощей и фруктов в супермаркете в Сил-Бэе и три года до этого – помощником менеджера. Как Верн объяснит все подробно годы спустя, именно в это время его жизнь дала трещину. Все валилось из рук, в прямом смысле слова. Несмотря на достаточный опыт, апельсины никак не желали складываться в аккуратные пирамиды и норовили раскатиться по всему залу. За годы работы в фруктово-овощном отделе он построил не один апельсиново-архитектурный шедевр, но стольких обвалов, как за последние несколько месяцев, у него не бывало еще никогда.
Жена, Эмили, не особо привечала его в последнее время. И когда Верн возвращался домой с работы и говорил «Привет» собственным детям, те лишь фыркали, не отрываясь от телевизора. Верн не понимал, что с ним происходит, но и через десять лет сумел описать – поминутно – все свои ощущения в то утро.
День выдался жарким и душным, запах бензина смешивался с пивом в желудке Верна и подступал к горлу горькой отрыжкой. Эмили тоже язвила. «О, Верн притащил целую кучу трофеев: чучела зеленых перцев, капустные головы». И смеялась над ним. Даже этот старый придурок на бензоколонке не преминул ткнуть его носом. Верн мельком взглянул на винтовку, висевшую на подвеске на заднем стекле. Он купил себе годовую охотничью лицензию за пятьдесят долларов и за год четырежды выехал в лес, но не сделал ни единого выстрела.
Увидев рекламный щит у съезда к новому торговому центру, Верн включил поворотник. Новенький супермаркет занимал половину здания, выходившую на шоссе. На противоположной стороне располагался недорогой хозяйственный магазинчик и парикмахерская. Верну нравилось заходить в другие супермаркеты. Он решил быстренько заглянуть в отдел фруктов и овощей, а потом взять себе пива. С пивом оно всегда веселее.
Верн зарулил на стоянку, поставил машину и уже потянулся к ключам зажигания, как вдруг на другом конце стоянки открылась водительская дверь большого микроавтобуса. Наружу высунулась нога – длинная, стройная и явно женская. Нога в лакированной красной босоножке на высоченном каблуке. Верн помедлил, решив дождаться, что будет дальше. Вот показалась вторая нога. К ногам прилагался необъятный живот, тонкие руки и пышные волосы цвета взбитых сливок.
Потом из микроавтобуса выбралась непонятная тварь и принялась суетиться вокруг высокой беременной женщины. Верн смотрел, как раскрыли складную инвалидную коляску, и мелкая горбатая лысая тварь помогла безрукому и безногому червю заползти на сиденье. Потом Верн снял с подвески винтовку и плавно, не отрывая взгляда от парада уродцев, загнал заряд в патронник.
На коляске стоял удлиненный рычаг управления, чтобы Арти мог до него дотянуться, но мне нравилось катить коляску самой, и брату тоже нравилось, когда я его катала. Он говорил, что чувствует себя королем. Элли и Ифи обняли друг друга за плечи и зашагали вперед, улыбаясь старушке, которая остановилась и вытаращилась на нас. Ее тележка с покупками наполовину съехала с тротуара. Лил шла впереди, следом за ней – близнецы, а потом мы с Арти.
Я как раз наклонила голову, чтобы сильнее толкнуть коляску, как вдруг мой горб обожгло болью, и я увидела, как брезент на спинке коляски разошелся длинным разрывом с приглушенным треском. Арти дернулся и издал хриплый вопль. Близняшки споткнулись и повалились вперед, из руки на плечах Ифи хлестала кровь.
– Ложись! – крикнул Арти.
Я упала на колени и набрала в грудь воздух, чтобы закричать. Арти вывалился из коляски и закатился под ближайшую машину. Я поползла следом за ним, обдирая ладони о горячий асфальт, горб жгло как огнем. Откуда-то сверху доносились пронзительные крики Лил. Я ударилась спиной о металл и попыталась закричать, но голоса не было. Элли и Ифи, крепко держась друг за друга, закатились под другой автомобиль, оставляя за собой пятна крови – там, где раненая рука касалась асфальта.
Внезапно раздался гудок клаксона, который никак не умолкал. Плотный звук заполнил собой все пространство, сгущая воздух, где-то вдали раздавался гул человеческих голосов. Я чувствовала жар тела Арти рядом с моей ногой. Я обернулась к нему. Он лежал на животе. Из раны на его коротком предплечье струилась кровь, стекала по ласту и капала на асфальт. Его губы дрожали, из глаз текли слезы, а сами глаза лихорадочно бегали туда-сюда, испытующие и злые.
У меня тоже текло из глаз и из носа, обжигающая боль в горбе уже поползла вверх по шее, как пылающий яд от укуса огромной пчелы. Смотреть на слезы Арти было странно и интересно. Раньше я никогда не видела его слез. Даже не думала, что он умеет плакать. Мои собственные рыдания и вкус слез и соплей на губах – это было знакомо. Легко. Даже жжение в горбе было как раз моего размера. Но то, как плакал Арти, явилось для меня откровением. Его тело плакало, а мозг – нет. Глаза за пеленой слез оставались такими же жесткими и пронзительными, как всегда. Кровь из предплечья текла быстрее и гуще, чем прозрачная жидкость из глаз, но меня больше тревожили слезы, не кровь.
Звук клаксона резко умолк, сменившись ревом сирен. Голоса раздавались повсюду, а мы с Арти лежали, прижавшись к тени под ржавой коркой на днище машины, пока за нами не пришла Лил. Вернее, приползла на четвереньках. Она растерянно ползала по стоянке, заглядывая под все автомобили и выкрикивая наши имена. Когда она нас нашла, у нее пропал голос. Первой она вытащила меня, и я сидела, дрожа мелкой дрожью, на горячем асфальте, пока мама тянулась дальше под машину – за Арти. На руке, на которую она опиралась, виднелись яркие красные пятна, стремительно засыхавшие. Лил вытащила Арти на свет. Затем прижала его к животу и поднялась вместе с ним. Я вцепилась обеими руками в полу ее синей блузки, и мы проковыляли через широкую разделительную полосу к следующему ряду автомобилей. За маленькой красной машиной прямо на асфальте лежали Элли и Ифи, лицами вверх. Какая-то крупная женщина в сером форменном костюме стояла на коленях между их головами. Лица близняшек сморщились и покраснели от слез. Они обе смотрели на руку, которую бинтовала женщина в форме. Ее глаза оставались спокойными, непроницаемыми, а плотно сжатые губы ни разу не дрогнули. Рядом с ними, на краю тротуара, сидела старушка, которая остановила тележку, чтобы нас рассмотреть. Мужчина в сером держал ее за запястье и что-то тихо ей говорил. Он сунул в уши наконечники стетоскопа и запустил головку с мембраной под воротник старой женщины, но она не обращала внимания на врача. Она смотрела на меня, а потом – на Арти, когда Лил положила его на землю.
– Их тоже, пожалуйста. Посмотрите их тоже, – твердила Лил, имея в виду нас с Арти, а затем откуда ни возьмись набежали еще люди в сером, и чьи-то большие горячие руки легли мне на спину и сорвали с меня рубашку.
Пчелиный укус на горбе, получив приток свежего воздуха, защипал с новой силой. Я видела, как другой врач положил пальцы на шею Арти, рот Арти распахнулся, и нити слюны, похожие на паутинку, протянулись между губами, и изо рта вырвался пронзительный, жалобный визг, когда кровавую рану зажали белыми марлевыми салфетками. Лил разрыдалась в голос, потом взяла себя в руки, а затем разрыдалась опять и принялась гладить голову Арти, распростертого на асфальте в окружении хлопочущих над ним врачей.
– Я-то думала, что еще не такая старая, – раздался тоненький, ломкий голос, и старушка, сидевшая на краю тротуара, вдруг вся обмякла и легла на спину.
Врач присел рядом с ней на корточки, и, когда он поднял ее руку, чтобы поставить укол, она повернула голову и снова вытаращилась на нас.
В салоне «Скорой помощи» было тесно, но Лил не позволила разделить нас. Элли и Ифи примостились на одном краю койки, Арти – на другом. Я лежала на боку на мягкой скамеечке, а Лил сидела рядом, положив мне на голову тонкую прохладную руку. Женщина в серой униформе передвигалась медленно и осторожно. Она попросила одного из врачей-мужчин составить ей компанию. Ей не хотелось оставаться с нами наедине. Двери пока не закрыли. Мы еще не уезжали – чего-то ждали. Сквозь открытые двери мне был виден пикап с распахнутой водительской дверцей на другом конце стоянки у супермаркета. Пока мы загружались в «Скорую помощь», успели подъехать четыре полицейские машины. Сирены они уже выключили, но мигалки остались гореть. Человек в серой врачебной форме отошел от полицейских автомобилей и быстрым шагом направился к нам. Светловолосый, усатый, подтянутый, в хрустящей накрахмаленной униформе. Он ухватился двумя руками за открытые задние дверцы «Скорой», улыбаясь и качая головой.
Лил наклонилась к нему, перегнувшись через меня.
– Кто он такой? Почему стрелял в нас? – Ее голос звучал хрипло.
Молодой врач кивнул женщине в униформе, которая сидела рядом с Арти и старалась к нему не прикасаться.
– Какой-то псих. Просто чокнутый. Сейчас убивается, что промазал. – Молодой врач закрыл одну створку. – Сидит в патрульной машине, держится за голову и причитает: «Как я мог промахнуться?»
Вторая створка закрылась. Женщина в серой униформе обвела нас всех быстрым испуганным взглядом. «Скорая» тронулась с места.
Когда они повалились на землю и инвалидная коляска опрокинулась, Верн испытал чувство глубокого удовлетворения, обернувшегося потрясением, когда он увидел, что пораженные цели скрылись из виду. Досада разорвалась в груди горячим кровяным пузырем. Они шли гуськом! Друг за другом! Его старик уложил бы их всех одним выстрелом. Верн разрыдался от собственной неумелости и никчемности.
Он прижался лицом к гладкому прикладу винтовки, смазывая его слезами, и даже не заметил, как к его машине приблизился полицейский, схватился за дуло и выдернул винтовку у него из рук через открытое окно. Приклад ударил Верна по щеке, оставив царапину и синяк. Потом дверь пикапа рывком распахнулась, и Верн тоненько заскулил на дуло большого служебного пистолета, нацеленного на него. Ботинки у полицейского были точно такого же густого кроваво-коричневого цвета, как и деревянный приклад винтовки, любовно отполированный отцом Верна.
Он сидел, прижавшись лбом к пуленепробиваемому стеклу, отделявшему его от передних сидений. Его руки свисали между колен, холодные наручники были прикованы к стальному кольцу, привинченному к полу полицейской машины. На мгновение Верн провалился в тихое забытье. В голове образовалась мягкая, ватная пустота. Краем глаза он отмечал промельки движения и цвета снаружи, когда полицейские медленно обходили автомобиль. Звучали спокойные, негромкие голоса. И другие – тонкие, быстрые, запинающиеся. Свидетели, сказал себе Верн. Полиция прибыла быстро. Их расторопность произвела на него впечатление.
Потом ему вдруг подумалось, что патрульная машина могла быть уже здесь, на стоянке, когда все случилось. Он представил себе полицейского, покупающего печенье, чтобы перекусить на дежурстве. Горечь былых обид вновь пробудилась в груди. Они только сладости и покупают. Если кому-то хочется вкусненького, мало кто мчится к его прекрасным пирамидам из фруктов…
Глухой стук в окно по правую руку стал настойчивее. Верн неохотно скосил глаза, еще теснее прижавшись лбом к перегородке. Какая-то покупательница. Длинное вытянутое лицо с невероятно персиковой кожей раскраснелось, губы раскрылись. Блеснули белые зубы, похожие на зернышки кукурузы. Оконное стекло дрожало, сообщая ему:
– …авильно сделали, вы все правильно сделали… она снова была беременной… вы все правильно сделали… так и надо… все правильно…
А вскоре у нее за спиной появились чьи-то ноги в синих штанах, и лицо за окном резко отпрянуло. Верн увидел, как пухлая, в ямочках рука провела по стеклу рядом с большим, выпирающим животом красивой беременной девушки. Она схватилась за ручки – наверное, детской коляски – и исчезла из виду, а Верн сидел и слушал, как колеса коляски шуршат по асфальту, пока звук не затих. Малыш, эмбрион и их персиковая мама ушли восвояси.
Боль в разбитой щеке начала проникать в тихий поток его ровного дыхания. Боль и досада. Верн снова расплакался. Слезы и сопли падали на запястья, и теперь металлические наручники уже не так натирали кожу.
В отличие от врачей «Скорой помощи», медсестры в больнице не проявляли особенного отвращения, но даже они хихикали, поглядывая друг на друга, и передвигались несколько суетливо. Полицейский в очках с толстыми стеклами сидел на оранжевом пластиковом стуле и записывал показания Лил. Та быстро-быстро отвечала ему, а потом замолкала. Ее взгляд лихорадочно бегал по палате, от одного стола к другому, пытаясь уследить за всеми нами одновременно. Молодой полицейский аккуратно записывал в блокнот все, что Лил только что говорила, а затем отвлекал ее от наблюдения за детьми, задавая очередной вопрос.
С Элли и Ифи провозились дольше всего. Мы с Арти лежали на животах, каждый – на своем столе, застеленном колючей накрахмаленной простыней, и наблюдали, как женщина-врач с длинной черной косой колдует над раненой рукой близняшек. Она тихо ворчала на белую как полотно медсестру, из раза в раз подававшую ей не те инструменты. Другая женщина-врач – с плохой кожей – вернулась в палату и встала между мной и Арти. Она принялась ощупывать меня, пальпировать, слушать через холодную трубку. Ей было противно прикасаться ко мне. Я это почувствовала, и у меня в животе все заледенело. Врач обошла стол, тыча пальцами в мой горб, но избегая толстого слоя бинтов у меня на груди.
Вошел старенький доктор и с серьезным видом принялся что-то втолковывать Лил, то убирая в карман свой стетоскоп, то вынимая его обратно. Элли и Ифи молчали. Они глядели друг на друга, на раненую руку между ними, на косу, что раскачивалась над ними, пока врач рассматривала рану. Арти наблюдал за моей прыщавой докторшей. Я покосилась на Арти, желая убедиться, что все происходит именно так, как должно происходить. Он облизнул губы и прищурился. Ему уже наложили повязку на раненое предплечье. Арти было трудно вертеть головой. Капельки пота блестели у него на лбу. Он смотрел на прыщавые руки, тычущиеся в мой горб, а потом закричал:
– Не трогайте ее! С ней все в порядке!
Руки отдернулись прочь.
– Тише, малыш, тише.
Дородная медсестра опустила нерешительную, влажную с виду руку на спину Арти, чтобы удержать его на месте. Лицо Арти стало темно-лиловым. Все указывало на то, что сейчас грянет серьезная вспышка гнева.
Он широко раскрыл рот, не сводя с меня бешеных, выпученных глаз.
– Лил! – завопил он. – Позвони папе, Лил! Они попытаются нас оставить! Они нас не выпустят!
Лил обернулась к старому доктору и проговорила со своим безупречным бостонским акцентом:
– Разумеется, я не могу принимать никаких решений, не проконсультировавшись с их отцом.
– Папа! – взревел Артуро, и близняшки завыли в два голоса.
Я сползла со стола и попыталась вцепиться зубами в крепкую, пышную плоть под толстой розовой ягодицей ближайшей ко мне медсестры, чтобы отвлечь их от Арти, а он перевернулся на бок и укусил пухлую руку, прижимавшую его к столу. Длинная черная коса врачихи взметнулась, как хлыст, поддон с инструментами опрокинулся, и они громыхнули сверкающим хромовым градом о кафельный пол.
И вот тут вошел папа вместе с укротителем Хорстом. Арти замолчал, и медсестра принялась отмывать его руку от запекшейся крови. Близняшки легли на место, а врач закончила перевязку. Папа поговорил с доктором, и тот сдался и сказал, что снимает с себя всю ответственность.
Хорст подхватил на руки близнецов. Их опухшие от слез лица выглядывали у него из-за плеч с двух сторон. Папа бережно поднял Арти и взял меня за руку. Мы всей толпой вывалились из палаты, прошли через приемный покой, мимо пялившейся на нас седоволосой дамы за стойкой регистратуры, и выбрались на улицу, где стоял наш микроавтобус.
Глава 6
Счастливчик
Она смотрит внимательно. Ее пальцы ощупывают красную головку, скользят по крошечному сморщенному личику, быстро касаются ушей, несильно хватают за крошечный подбородок. Вот ее руки касаются маленькой грудины, бережно сжимают плечи. Поднимают две ручки, насколько это возможно, чтобы не сделать больно, проверяют суставы, пересчитывают пухлые пальчики, тянутся к грудной клетке, оглаживают впалые ягодицы, скользят вниз по тоненьким ножкам, продолжая свой поиск. Она считает пальчики на ногах, пальчики размером не больше горошины. Она растерянно смотрит в невозмутимое лицо мужа, моего папы, кормильца и господина. Он отводит взгляд, берет влажную тряпку и сосредоточенно вытирает руки. Ее глаза и пальцы возвращаются к младенцу, копошащемуся на кровати. Она аккуратно поднимает его, так что он лежит грудью на ее левой ладони, а правая рука шарит по крошечной спинке и дрожит от волнения и беспокойства.
– Но… – Она переворачивает малыша и снова рассматривает его спереди. – Но, Ал… – Ее гладкий молочный лоб покрывается сеткой морщин. В глазах – сомнение, какого я не видала прежде. Ал смотрит в сторону, но все-таки заставляет себя подойти к ней. Он ласково гладит ее по щекам.
– Да, Лил, так и есть. Ничего особенного. Это просто обычный… обычный ребенок.
И лицо Лил вдруг становится мокрым от слез, в горле клокочут рыдания. Ал бросается к двери, где я стою на пороге, держа Арти в охапке, Элли и Ифи тянут меня за руку, и Ал говорит:
– Давайте, детишки, приготовьте себе ужин сами… идите, идите… маме нужно отдохнуть.
И дрожащий от слез голос Лил:
– Я делала все, Ал… все, что ты говорил… Что происходит, Ал? Как такое могло случиться?
Ал поехал по извилистым проселкам в холмах. Он сидел за рулем, словно каменное изваяние, оцепенелый, застывший. Даже его усы, казалось, затвердели над плотно сжатыми губами. Двигались только глаза, глядящие на дорогу, и руки крутили руль ровно настолько, насколько необходимо. Артуро сидел рядом с ним, на переднем сиденье, крепко пристегнутый ремнем, чтобы держаться прямо. Его взгляд тоже метался туда-сюда, как взгляд Ала. Я прислонилась к Артуро, полусонная, в темноте. Мигающие огоньки на приборной панели согревали мои глаза.
Лил стояла у нас за спиной, держась за поручень. Ее бледные волосы и лицо отливали красным в свечении приборной панели. Она легонько покачивалась на поворотах.
– Уже почти полночь, Ал. – Ее голос был напряженным и тонким, это означало, что она не будет плакать, что она изо всех сил зажимает в себе наиболее очевидные проявления горя.
Лучше бы она расплакалась. Так было бы легче. Рука Ала оторвалась от руля, дернула за кончик уса и вернулась на место. Он смотрел прямо перед собой, на дорогу.
– Через полчаса будем в Грин-Ривере. Ты написала записку? – Его голос звучал добродушно, прозаично и скучно.
Она качнулась у меня за спиной, и я почувствовала густой запах сна, молока и пота, доносившийся из-под ее халата.
– Я думала насчет прачечной самообслуживания, – произнесла она. – Там тепло. Туда ходят женщины.
Новорожденного надо было где-то оставить. Ал отправил весь цирковой караван на восток, в Ларами. А мы двинулись в Грин-Ривер. Ал сказал, это хороший городок, чистый, подходящее место для обычного мальчика. План был такой: мы проедем через городок ночью, оставим малыша у кого-нибудь на пороге, где его быстро найдут, и сразу умчимся прочь, и никто не сможет связать подброшенного ребенка с бродячим цирком за сотни миль отсюда. Мимо промчался большой грузовик, едущий нам навстречу. Нас встряхнуло от ветра. Ал подождал, пока грохот грузовика не затихнет вдали.
– Лил, моя радость, это маленький городок. Даже если там есть прачечная-автомат, вряд ли она работает круглосуточно.
– Я подумала, его можно было бы положить на сушилку, и включить ее на всю ночь.
Ал был рассудителен и терпелив:
– Мы найдем место, которое открывается рано. Какой-нибудь магазинчик или мастерскую, приличную с виду. Чтобы сразу было понятно, что владельцы – достойные люди. Но только не «белые воротнички». Никаких страховых контор и торговли недвижимостью. Не хочу, чтобы его воспитывали офисные работники.
Ребра Артуро раздулись, вдавились в меня, когда он сделал глубокий вдох, а потом он тихо промолвил:
– Может, на автозаправке? Там же есть автозаправка.
Ал принял эту идею, словно додумался до нее сам. Была у Арти такая способность.
– На автозаправке будет самое то. Укутай его потеплее, Лил. Они открываются рано.
Лил завозилась в темноте.
– Не могу найти блокнот. – Теперь в ее голосе слышались слезы.
Большая рука Ала легла мне на голову:
– Помоги маме, Оли.
Я нашла блокнот и карандаш в комоде. Лил ушла обратно в спальню. Ифи и Элли уже легли спать, я тихонько проскользнула мимо их койки. Я гордилась собой: пока они дрыхли, я не спала и помогала родителям.
Лил полулежала, откинувшись на подушки, на большой кровати. Она надевала длинные красные перчатки, которые носила на представлениях. Малыш лежал рядом с ней, туго запеленатый в желтое одеяльце, которое укрывало поочередно всех нас. Застывшее лицо Лил было мокрым от слез. Я протянула ей блокнот с карандашом и забралась к ней на кровать. Она села прямее, обхватила карандаш длинными красными пальцами и открыла блокнот на середине, где начинались чистые страницы. Потерла страницу рукой в перчатке, перевернула ее и потерла с другой стороны, потом вернула страницу на место и начала выводить крупные печатные буквы, стараясь, чтобы рука не дрожала от тряски фургона. У Лил из глаз текли слезы, и ей пришлось наклониться так, чтобы они не закапали бумагу.
– Пожалуйста, позаботьтесь о моем малыше, – прочитала она вслух и поставила подпись: – Нетрудоустроенная и незамужняя.
Лил вздохнула, вырвала лист из блокнота и сложила его пополам. Заметила, что я смотрю на нее. Улыбнулась мне слабой улыбкой. Ее рука в красной перчатке приподнялась и погладила меня по лысой голове.
– Я так подписалась, чтобы люди, которые найдут его, подумали, будто его бросили по уважительным причинам. Я написала «нетрудоустроенная», а не «безработная», чтобы было понятно, что его родители – люди грамотные. Может, если они будут считать, что он происходит из образованной, интеллигентной семьи, то решат, что у ребенка неплохая наследственность. И у него появится шанс на хорошую жизнь.
Я уткнулась носом в ее ладонь под перчаткой. Мне нравилось, что она об этом подумала. Мне нравилось, что Лил горевала из-за обычного мальчика. Из-за этого я себя чувствовала значимой и любимой. Я подумала, что Лил разрыдалась бы в голос, если бы ей пришлось отказаться от меня.
Утром накануне, когда еще не было никаких четких планов, Ал решил проверить фургон. Арти заполз под днище и долго беседовал с Алом, пока тот ворочал гаечными ключами. Я пыталась подобраться поближе, чтобы подслушать, о чем они говорят, но не получилось. Позднее, за завтраком, Ал выдал идею, до которой как будто додумался сам.
– Можно зайти в большой супермаркет, дождаться, когда проход опустеет, отодвинуть банки с консервированной фасолью… у них там глубокие полки… положить его ближе к стенке, поставить банки на место и незаметно уйти. Когда он закричит, его сразу найдут.
Лил одобрила эту идею, но стала настаивать, чтобы ее ребенка положили не за плебейской консервированной фасолью, а за артишоками, спаржей или улитками – чем-нибудь интеллигентным и дорогим, чтобы быть уверенной: покупатель, который отодвинет банки и найдет этот лакомый кусочек, имеет достаточно денег и обладает утонченным вкусом.
Потом Ал вспомнил о камерах наблюдения и других средствах обеспечения безопасности и отказался от этой мысли. Но я знала, кто подал ему идею. Без Арти тут не обошлось.
В итоге мы остановились на том, что Ал назвал «самым благоразумным вариантом». Старенькое фланелевое одеяльце и ползунки малыша были тщательно проверены на предмет компрометирующих этикеток или завалявшихся блесток, которые могли бы навести на мысли о цирке. Столь же тщательную проверку прошла и картонная коробка, в какой раньше были банки с консервированной тыквой. Из телефонной будки на автозаправке, где мы останавливались по дороге, Ал позвонил в местную бакалейную лавку, чтобы убедиться: данная марка здесь продается. Для тепла – самая обыкновенная оберточная бумага, смятая и уложенная в несколько слоев. Никаких глупостей вроде газет из тех городов, где мы давали представления.
И красные замшевые перчатки, длинные, выше локтей, с тремя изящными пуговками на разрезах на запястьях, такие тонкие, что сквозь них проступают ногти и суставы пальцев. Лист из середины блокнота, с которого стерты отпечатки пальцев. Все эти мелкие хитрости родители проделывали машинально, как глотали слюну. Рациональная часть заключалась в том, чтобы не раздумывать слишком долго, в спонтанном выборе, в решении не заглядывать слишком далеко вперед – не спешить – и в том, как тщательно Ал проверил фургон еще там, в Хор-Медоу, штат Айдахо, чтобы быть уверенным, что машина не сломается по дороге, у нас не закончится бензин и не спустится шина, пока мы не отъедем достаточно далеко от тех мест, где нас могут помнить. Биневски не были связаны с преступным миром, однако умели чувствовать ситуацию.
Я шарила в ящике рядом с раковиной, искала клейкую ленту. Мама хотела прикрепить записку клейкой лентой. Было темно, я видела силуэт Ала, его голову и плечи на фоне подсвеченного лобового стекла. Фургон затормозил. Я схватилась за край раковины, чтобы удержать равновесие. Под колесами зашуршал гравий. Ал погасил фары.
– Оли, мама готова? – Его голос звучал совсем близко.
– Почти готова, папа.
– Скажи ей, чтобы поторопилась. Нам нельзя останавливаться надолго, на минуту – не более, и я проеду через город всего один раз, так что нам нужно будет выбрать место и решить очень быстро. Скажи ей.
Я нащупала рулон клейкой ленты. Закрыла ящик и поспешила к щелочке света под раздвижной дверью в мамину комнату в дальнем конце фургона.
Она сидела на кровати, рядом с ней стояла коробка с младенцем. Лил обернулась ко мне, когда я вошла и прошептала ей папино сообщение. Она кивнула и протянула руку в красной перчатке за клейкой лентой. Мы снова сдвинулись с места. Мама оторвала кусок ленты и аккуратно приклеила записку к откидной крышке коробки. По ее щекам текли тихие слезы. Из коробки донеслось шуршание бумаги. Малыш зашевелился. Мама нахмурилась и посмотрела на меня.
– Он, наверное, сейчас проснется, – прошептала она со слезами в голосе. – Он спал почти три часа. Он проснется и захочет есть. – Ее голос дрожал и срывался. – Скажи папе, пусть подождет, пока я его не покормлю. Пусть где-нибудь остановится.
Ее взгляд буквально вытолкал меня из комнаты. Я на ощупь пробралась обратно к кабине, глотая слезы. Когда я схватилась за поручень за папиной спиной, пол у меня под ногами качнулся. Фургон свернул на светофоре направо, в лиловый сумрак на автозаправке на двенадцать колонок. В окне кассы тускло белела табличка: «ЗАКРЫТО – откроемся в 06.00». На стене здания конторы висела автопокрышка с часами внутри. Часы показывали 12.35.
– Папа… – робко промолвила я.
Он резко обернулся ко мне.
– С дороги, Оли! – рявкнул Ал и протиснулся мимо меня.
Волна тепла, сигарного дыма и папиного запаха хлынула в сторону открытой двери в спальню. Арти улыбнулся мне с пассажирского сиденья. Он запрокинул голову и оскалился, чтобы показать мне свой восторг.
– Нет, Ал! – донесся из спальни голос Лил.
– Быстрее, Лил, ну давай же!
Мне было видно, как папа склонился над кроватью и протянул руку.
– Ал, он проснулся! Надо его покормить!
Но папа тянул коробку на себя. Он был сильнее. Теперь я уже видела и коробку, в которую вцепилась мамина рука в длинной красной перчатке.
– Лил, у нас нет времени!
Когда папа поднял коробку, оттуда раздался тонкий, пронзительный вопль, похожий на рев сирены. Мамины руки в красных перчатках безвольно упали. Папа вышел из спальни и поставил коробку на пол рядом с боковой дверью. Мама бросилась следом за ним, свет из спальни лился в темную общую комнату и сиял сквозь мамины белые волосы. Папа открыл боковую дверь и выглянул наружу, мама включила свет в общей комнате и склонилась над коробкой. Взметнулись полы розового халата. Руки в красных перчатках нырнули в коробку и зашелестели бумагой, которой был обложен младенец.
– Передай его мне, Лил, – произнес папа.
Он сошел вниз, на землю, обернулся к двери и увидел… и Арти увидел, и я тоже увидела, как Лил странно наклонилась, прижавшись виском к дверной раме, ее халат сам собой распахнулся, волосы цвета взбитых сливок встали дыбом. Пряди были как белые змеи, пытавшиеся сбежать с ее головы. Шпильки для волос разлетелись во все стороны, ударяясь о стены, о пол, об оконное стекло. Мама сдавленно вскрикнула и вдруг приподнялась и полетела, поплыла, лежа на воздухе, ее бюстгальтер с широкими лямками разорвался с противным трескучим звуком, ее дрожащие ноги в светло-сиреневых носках задрались к лампе на потолке, волосы упали тугими кольцами ей на лицо.
– Мама! Лил! Мама! – хором завопили мы.
Ее огромная, в сетке синеватых вен грудь вывалилась из бюстгальтера, и мама обрушилась грудью в коробку, руки молотили воздух, ее белые ноги дергались на полу под развевающимся халатом, один сиреневый носок смялся и слетел.
А потом Ал стоял на коленях в дверном проеме, гладил Лил по голове и приговаривал: «Что за черт, Лил», – сквозь ее приглушенные рыдания. Арти кряхтел на переднем сиденье, вытянув шею, чтобы видеть происходящее поверх спинки кресла. Глаза распахнуты широко-широко, взгляд диковатый. Я сидела на полу с вытаращенными глазами, с отвисшей челюстью, Элли и Ифи сидели на своей койке, озадаченные, полусонные, и звали маму протяжно и жалобно. Болезненный, тоненький свист вырвался из моего носа, и только один из присутствующих не издавал никаких звуков, единственный из всех Биневски, кого не было слышно: обложенный бумагой младенец в коробке, невидимый, за исключением крошечной ручки, сжимавшейся и разжимавшейся на спутанной пряди белых волос Лил. Ребенок уже не плакал. Когда на мгновение мы замолчали, нам стало слышно, как он, причмокивая, сосет грудь.
Лишь через пару минут Лил сумела засунуть руку в коробку и достать младенца. Прижимая его к груди, она рухнула на пол и села недалеко от меня, так что наши ноги соприкасались. Ребенок был запеленут в желтое одеяльце, из-под которого виднелась только одна пухлая ручка и покрытая пушком маленькая головка, присосавшаяся к груди. Ал на четвереньках заполз в фургон и сел рядом с Лил.
– Что это было? – спросил он.
Она посмотрела на него широко распахнутыми глазами – так широко, что вокруг дрожащих синих радужек были видны белки, – и нервно рассмеялась.
– Видимо, он хотел есть.
Лил взглянула в крошечное сморщенное личико, а Ал уставился на шпильку, лежащую на полу.
Близняшки, застывшие на койке, Арти, опершийся подбородком о спинку сиденья, и я, съежившаяся в углу, ошеломленно смотрели, как над маминой правой бровью медленно набухает большая шишка – в том месте, где она ударилась головой о стену, когда упала в коробку. Лил слегка сдвинулась, чтобы сесть поудобнее, и полы халата соскользнули с коленей. Кожа на них была стерта, мелкие капельки крови проступали сквозь поры.
– То есть ты говоришь, – Ал протянул руку и поднял с пола шпильку, – это сделал ребенок? Поднял тебя в воздух?
Ее глаза полыхнули гневом.
– Я тебе говорила, что он голодный!
Крошечный кулачок, словно паук на песчаной дюне, сжимался и разжимался на маминой груди. Чмокающие звуки не умолкали.
Папа смотрел на этот кулачок как завороженный. Его рот под усами представлялся до странности мягким и слабым. Он медленно встал на колени и поднял с пола еще две шпильки. Еще одну шпильку папа нашел на подоконнике, потом поднялся на ноги, растерянно глядя на шпильки у себя в руке. Мама не сводила глаз с малыша, сосавшего ее грудь. Она казалась спокойной, забывшей и о слезах, и о порванном бюстгальтере.
– Ну что же, – папа прочистил горло, – нам надо подумать, Лил. Сейчас мы поедем. Где-нибудь по дороге найдем подходящее место и остановимся на ночь.
Мама умиротворенно кивнула.
Близняшки снова заснули, я забралась в свой шкафчик под раковиной, Арти заполз к себе на койку, а мама с младенцем вернулись в спальню. Ал сел за руль. Вскоре он нашел небольшую площадку, окруженную высокими черными соснами, где и остановился. Мы с Арти долго не спали, слушая, что происходит в родительской спальне. Папа промыл и забинтовал мамины колени и приложил пузырь со льдом к синяку у нее по лбу. Уложил спящего малыша в колыбельку рядом с их большой кроватью, и они вместе смотрели на него, сидя рядышком на кровати. Они увидели, как тонкое фланелевое одеяльце, в которое был завернут младенец, медленно зашевелилось, развернулось и уползло в изголовье колыбельки, где и улеглось, легонько подергиваясь само по себе, пока малыш крепко спал. Мы с Арти услышали, как папа произнес:
– Он передвигает предметы. Передвигает предметы силой мысли.
Мама всхлипнула и тихонько расплакалась, и папа сказал:
– Он просто сокровище, дорогая. Лучшее из всего, что мы сделали! Он – настоящее чудо!
Вскоре они замолчали, и стало тихо. Только снаружи шумели темные деревья, шептались о чем-то своем. «Бедный Арти, – подумала я. – Он теперь весь исстрадается».
Мы остановились посреди бескрайней равнины, протянувшейся в никуда по всем направлениям, где глаз отчаянно ищет, за что зацепиться, а мозг спекается в сухой безнадежности между унылыми пластами земли и неба. Папа выбрался из кабины, распахнул боковую дверь и спрыгнул на землю. Мама еще спала, у себя в комнате, за закрытой дверью. Элли и Ифи сидели на своей аккуратно застеленной койке и собирали пазл. Я пыталась читать книжку через плечо Арти, пока переворачивала для него страницы. Никто из нас не смотрел в окна. Нам всем была неприятна эта тусклая, пустая равнина. Папа не закрыл дверь, и в фургон проникали порывы ветра, шелестели страницами и несли с собой едкий запах полыни и пыль. Папа находился где-то снаружи, в пустыне.
Все утро он был молчаливым и взвинченным. Не разрешил никому из нас сесть рядом с ним на переднем сиденье. Мы застелили свои постели, близнецы выдали всем на завтрак готовые хлопья и отнесли кружку кофе папе в кабину. Арти тоже все утро молчал.
Снаружи раздался скрип шагов по гравию. Папа заглянул в фургон сквозь открытую дверь.
– Выбирайтесь наружу, мои причудки, – сказал он и исчез.
Никому из нас не хотелось выходить в этот пропыленный ветер, но мы все равно вышли, молча. Арти выбрался из фургона последним, просто выскользнул на ступеньки и там и остался, лежа на животе и щурясь, чтобы поднятая ветром пыль не попадала в глаза. Близнецы прислонились к фургону, я встала рядом с ними, глядя на папу. Он расхаживал перед нами туда-сюда. Два-три шага в одну сторону, потом два-три шага – в другую. Ветер трепал фалды его пиджака, ерошил темные волосы и осыпал их песком. Папа по большей части смотрел не на нас, а на бесконечную равнину, где сухие кусты шелестели под ветром. Когда же он оборачивался к нам, в паузах между фразами, его глаза были темны и опасны. Мы сосредоточенно слушали.
– Мы с вашей мамой решили оставить ребенка.
Каждый из нас, говорил он, уникален и необычен, и этот малыш, хоть и выглядит совершенно нормальным, тоже имеет свою удивительную особенность. Он передвигает предметы силой мысли.
– Телекинез, – промолвил Арти скучным голосом.
Да, телекинез, кивнул папа. И объяснил, что ему ничего не известно об этой способности, и никому из нас неизвестно, и первое время нам надо быть очень осторожными, пока не поймем, как нам с этим справляться и чем это может быть нам полезно.
– К утру мы нагоним цирк и обсудим сложившуюся ситуацию с Хорстом. Он – дрессировщик, а нам как раз и нужна дрессура. Хорст не станет болтать. Кстати, сейчас это самое главное.
Папа добавил, что мы должны вести себя так, словно наш младший брат – самый обыкновенный, нормальный ребенок, даже на глазах у работников цирка, которых мы знаем и кому доверяем.
– Военные захотят забрать его себе, – сказал Арти.
– Они его не получат, – заявил папа.
Мы должны держаться вместе, как солдаты в одном отряде, а мальчика назовем Фортунато, что значит Счастливчик.
Хотя тело Фортунато вело себя так, как и положено телу нормального младенца трех недель от роду, его воздействие на окружающий мир было сравнимо с буйством гиперактивного, зловредного десятилетнего хулигана. Его приходилось держать под замком в отдельной комнате, служившей родительской спальней. Мама убрала оттуда все хрупкое, бьющееся и токсичное, чтобы малыш не навредил ни себе, ни кому-либо еще. Наш аккуратный фургон превратился в захламленную берлогу. В кухонных шкафах выстроились ряды косметики и кремов для обуви. Усыпанные блестками костюмы висели над койкой близняшек. Настольные лампы, часы и фотографии в рамочках под стеклом валялись на неубранной постели Арти. Повсюду громоздились стопки папиных книг и медицинских журналов. Мамина швейная машинка переехала ко мне в шкафчик под раковиной. Я спала, скрючившись в три погибели, касаясь коленями подбородка.
Нам шестерым вполне уютно жилось в нашем фургоне тридцать восемь на десять футов, но этот уют создавался исключительно благодаря фанатичной приверженности к чистоте и порядку. Мы ненавидели беспорядок. Он выводил нас из себя. Всем было ясно, что нужно как можно скорее «дрессировать» седьмого члена семьи.
Не без тонких намеков старшего сына Артуро мой изобретательный папа сообразил, как с помощью глицерина и изоленты подсоединить ягодицы маленького Фортунато к миниатюрному трансформатору и батарее от детской железной дороги. Всякий раз, когда Фортунато разбивал тарелку, или тянул кого-нибудь за волосы, или поднимал Лил в воздух и держал под потолком, папа аккуратно включал ток. Однако уже через несколько дней сообразительный Цыпа, как мы его называли, научился отключать трансформатор и стегать папу проводом по кудрявой макушке.
Папа попробовал наказывать Фортунато, лишая пищи по методу Клайда Битти, однако во время этого эксперимента Фортунато пришлось держать в клетке из толстой проволоки: когда Лил не давала ему грудь, отказываясь кормить, он просто притягивал ее к себе и повторял свое дебютное представление.
Невозделанный потенциал возможностей Фортунато подвиг наших родителей на всесторонние изыскания. К тому времени Цыпе исполнилось четыре месяца. Ал решил применить на практике бихевиористские принципы Берреса Скиннера, и методика позитивного подкрепления с успехом сменила пищевую депривацию.
Наконец мама решилась вынести Цыпу из «цыпоупорной» спальни. Но лишь через месяц она смогла выходить из фургона с малышом на руках и гулять по всему лагерю, не опасаясь, что ее младшенький станет передвигать все ярко раскрашенные предметы, попадавшиеся ему на глаза.
Глава 7
Зеленый – как мышьяк, патина на старых ложках и двери газовых камер
Но настоящие неприятности, как всегда, исходили от Арти. Он всегда был завистливым. Он ничего не имел против меня, потому что главной причиной для зависти у него были деньги, а я не зарабатывала ни гроша.
Однако близняшки доводили его до бешенства. После каждого представления Арти клал подбородок на край своего аквариума, обдавая меня градом брызг, и сурово выспрашивал, сколько было продано билетов.
– Сколько? – кричал он.
Но количество было не так уж и важно: тридцать в Оук-Гроуве, триста в Фениксе, тысяча в Канзас-Сити. На самом деле, Арти интересовало другое. Сколько он собрал зрителей по сравнению с близнецами. Если они собирали столько же или больше, Арти впадал в ярость.
В такие дни он иногда опускался на дно аквариума и лежал там с мрачным видом, задерживая дыхание на невероятные несколько минут. Лежал с выпученными глазами, так что век было не видно.
Когда мне было пять лет и я только начала помогать ему после представлений, эта уловка страшно меня пугала.
– Я умру, – бормотал Арти. – Все равно я здесь никому не нужен.
А я рыдала и билась в агонии, когда он опускался на дно, глядя на меня через стекло совершенно пустыми глазами. Я с воплями бежала к папе. Тот хлопал себя по щеке и орал на меня, чтобы я не потворствовала Арти, когда он «разыгрывает примадонну».
В смятении я неслась обратно и кусала себе пальцы от страха, пока Арти не соизволял перевернуться вверх животом и медленно всплыть на поверхность, где мои короткие ручки могли зацепить его крюком на палке и подтащить к бортику. Я разглаживала сморщенную от воды кожу на его лысой голове, целовала в щеки, уши и нос, заливалась слезами и умоляла не умирать, потому что я – пусть и такое никчемное, бесполезное существо – очень-очень его люблю. Наконец Арти моргал, тяжко вздыхал, позволяя мне увидеть, что он все-таки дышит, и орал, чтобы ему подали полотенце.
И все это – из-за нескольких несчастных билетов, когда ему было десять.
Я знала, что Арти не примет Цыпу.
Почти рассвет. Представления давно закончились. Лил с папой спят. Близняшки сопят на своей койке. Фортунато – Цыпа – тихонько сопит в колыбельке, его одеяльце подергивается над ним. Однако в дальнем конце фургона двенадцатилетний Артуро сидит, склонившись над столом, и изучает гроссбух с данными о продаже билетов. Я сижу на полу, привалившись спиной к дверце шкафчика. Если Арти рассердится, я быстренько распахну дверцу, заползу внутрь, свернусь там калачиком в темноте, накроюсь старым свитером Лил, натяну на глаза свою шапочку и буду плакать в теплую шерсть. Арти качает головой. Желтый свет отражается бликами от его безволосой головы. Я тихо шмыгаю носом. Он искоса смотрит на меня – быстрый, резкий взгляд. Я глотаю сопли и улыбаюсь ему слабой, дрожащей улыбкой. Он возвращается к записям. Его голос звучит тихо и вкрадчиво:
– Ну, в общем, ты сама знаешь, что я здесь вижу.
Арти не смотрел в мою сторону, но я все равно закивала, чуть не плача. Он глядел на бумаги, разложенные на столе, скорбным, полным сомнений взглядом. Его голос источал приторное сожаление:
– Никто и не ждет, чтобы ты приносила в семью столько же денег, сколько приношу я.
Я покачала головой. Конечно, нет. Это было бы просто смешно.
– И даже, – Арти поджал губы, – сколько приносят близняшки.
Я опустила голову и вздохнула, дрожа всем своим маленьким, никчемным тельцем.
– Ты не виновата, что родилась такой обыкновенной, – продолжил Арти. – Папа взял всю вину на себя.
Он на мгновение замолчал, и я поняла, что он смотрит на меня. Я почувствовала его взгляд на своем горбе.
Я все же расплакалась. Арти этого не замечал. Он указал мне на разницу. Когда я работала зазывалой на его представлениях, билетов продавалось значительно меньше (от 15 до 50 процентов), чем в те дни, когда зазывалой был Ал. Мы оба знали, что Ал доверял мне зазывать публику, только когда мы делали быстрые промежуточные остановки в захолустных, полупустых городках, где люди вообще не спешили расставаться с деньгами ради увеселений, предлагаемых бродячим цирком. И все же в колкостях Арти была некая страшная правда. Указание на мою непростительную вину, хотя Арти и врал мне, будто я ни в чем не виновата.
Потом он грозил мне «заведением», куда меня обязательно отдадут, если я не стану работать над собой.
– Какими бы добрыми и великодушными ни были папа и Лил, у них просто не останется выбора, – говорил он.
Его понимание и сочувствие изливались на меня потоком бритвенных лезвий. Когда Арти описывал «заведение», для меня это было страшнее смерти и змей. Заведение представляло собой нечто среднее между сиротским приютом и скотобойней. И что хуже всего: им управляли только нормальные. Само это слово пугало меня до дрожи. Я плакала, умоляла, и он снисходительно говорил, что, пожалуй, мне можно дать еще один шанс.
– Нам вовсе незачем оставлять новых детей, – рассуждал Арти. – Иногда мы их отдаем, иногда они не выживают. – Он впал в свое едкое, поучающее настроение и постоянно поглядывал на меня, выворачивая шею, пока я толкала его коляску сквозь серый рассвет к трейлеру дрессировщицы собак. – Ты не знаешь о тех, кто были до тебя. О тех, кто умерли. Папа с мамой о них не рассказывают, но я помню.
– Я помогаю маме в Яслях, – пробурчала я, со всей силы толкая коляску, буксовавшую в опилках.
Арти фыркнул и покачал головой:
– До меня было трое, потом двое – до близнецов. И еще один – до тебя. Поэтому папа и разрешил ей оставить тебя. Она же только что потеряла ребенка. И очень расстроилась. Если бы он выжил, ты бы тут не осталась. Но она так горюет, когда теряет детей, и папе больно на это смотреть.
Арти пытался уязвить меня, довести до слез, но сейчас меня это не задевало. Я была счастлива, что он со мной разговаривает. В последнее время Арти был мрачным и раздраженным. Он давал представления, ел, спал, читал книги и почти ни с кем не разговаривал, разве что охмурял маму с папой, когда ему было от них что-то нужно.
– А кто был до меня?
Арти закатил глаза.
– Леона, – произнес он, понизив голос. И не просто сказал, а почти простонал, пристально наблюдая за мной.
Я наклонила голову и толкнула коляску вперед. Леона с ее крокодильим хвостом, безусловно, являлась бы гвоздем программы. У нее был бы свой собственный отдельный шатер и афиши, отпечатанные золотой и серебряной краской, светящейся в темноте. Арти задумчиво продолжил:
– Папа возлагал на Леону большие надежды. Хотел выставлять ее в стеклянном аквариуме. Считал, что она останется лысой, но если бы у нее начали расти волосы, то их можно было бы удалять. Он даже подумывал о том, чтобы мы с ней выступали вместе. Вроде как головастики. Разные стадии головастиков.
Он говорил об этом легко, даже весело. Я прекратила толкать коляску и обошла ее, чтобы заглянуть в лицо Арти. Он кивал и моргал, изображая тоску по бедняжке Леоне.
– Тебя, наверное, это пугало, Арти, – усмехнулась я.
Он медленно растянул губы в улыбке. Его гладкий лоб сморщился, брови выгнулись в точности как у папы.
– Бедняжка Леона. Она просто заснула однажды ночью и не проснулась. Мама чуть с ума не сошла, когда нашла ее утром.
Круглая широкая голова Арти исполняла свой танец со змеями, качаясь на шее в притворной скорби, и туго натянутая кожа у него на лице вдруг расслабилась, и я смотрела на него и любила до боли эти тени под острыми скулами, эти широкие пухлые губы.
И мне было страшно. Арти это заметил, прочитал у меня на лице и быстро вернулся к своему образу погонщика с кнутом.
– Вперед, Дживс! – рявкнул он. – К собакам!
Я вновь принялась толкать вязнущую в опилках коляску, крепко стискивая ягодицы, чтобы не испачкать трусы.
– Можно мы с Арти погуляем с Соплей? – спросила я.
Из двери фургона ощутимо несло псиной. Видимо, это был перегар миссис Минути. Она тяжело сглотнула и попыталась сфокусировать похмельный взгляд. В ее коротких, торчавших дыбом волосах застрял кусок вчерашнего ужина. Она оттянула ворот ночной рубашки и тихо рыгнула.
– Можно, – кивнула миссис Минути.
Она не стала ворчать, что мы заявились так рано и Сопля – ее лучший пудель. Мы были детьми ее босса, а найти новую дрессировщицу собак не составит труда. Миссис Минути исчезла в глубинах фургона. Арти напряженно смотрел в открытую дверь. Сопля появился в дверном проеме и спрыгнул на землю. Его длинный поводок тянулся к трясущейся руке дрессировщицы. Она вручила мне поводок и велела следить, чтобы пес не бродил сам по себе.
Я привязала поводок к задней стойке коляски Арти и повезла его на пятачок голой земли, располагавшийся за киосками. Сопля бежал вприпрыжку, обнюхивая все, что попадалось ему по пути. За две минуты он десять раз поднял лапу. Когда мы добрались до места, пес слегка упокоился.
– Будь рядом, но не мешай, – велел мне Арти.
Я села на землю и стала смотреть. Арти подозвал Соплю, и глупый пудель подбежал к нему, положил лапу на коляску, навострил уши и завилял помпоном на кончике тощего хвостика.
Арти не говорил мне, что он задумал.
– Арти – укротитель диких зверей, – усмехнулась я себе.
Цирковой лагерь уже потихонечку просыпался. Тут и там хлопали двери фургонов. Раздавались редкие голоса. Механик завел мотор карусели, дал ему потрещать и отключиться.
Арти смотрел прямо в глаза Сопле. Пудель, послушный и готовый услужить, сидел прямо перед ним, наблюдая за его лицом. Арти не моргая смотрел на пса сосредоточенным взглядом, но его лицо было непроницаемо-гладким, словно во сне. Поначалу Сопля радовался, как дурак: доверительно бил хвостом по земле, вертел ушами, улыбался, вывалив язык. Но постепенно пес утратил уверенность, убрал язык и закрыл пасть, вопросительно наклонив уши к Арти. Хвост нервно забился. Потом Сопля вытянул морду вперед, тревожно нюхая воздух, издал тоненький жалобный визг и заерзал задницей по земле. Арти сидел неподвижно, слегка подавшись вперед и скрестив плавники на груди. Пудель не осмелился отвести взгляд от Арти, но принялся беспокойно облизывать нос, встал на секунду, снова сел, подобрав под себя хвост и прижав уши к голове. Затем он заскулил, опустил голову и упал на бок, взвизгнув, словно его пнули.
Арти резко откинулся на спинку кресла-коляски. Он глубоко дышал, закрыв глаза. Сопля попятился и натянул поводок, стараясь выскользнуть из ошейника. Арти выпрямился, открыл глаза и огляделся в поисках пса.
– Сопля! Ко мне! – велел он.
Пес рванулся с поводка и взвился в воздух. Он упал на спину и остался лежать пузом кверху, тихо подвывая. Арти рассмеялся себе под нос и сказал, что можно вести Соплю обратно.
– На почтеннейшей публике тоже можно тренировать мысленный посыл ненависти, – добавил он.
Арти никогда не злословил о Цыпе в открытую. Столь очевидная неприязнь сразу насторожила бы папу с мамой. Но я знала. Я общалась с Арти больше всех. Я проводила с ним много времени и много времени – в мыслях о нем. Я любила его.
Втайне я думала, что мама с папой любят Арти, лишь потому что совершенно его не знают. Ифи любила его, потому что он так хотел, и она не могла ему сопротивляться. Элли знала Арти и ни капельки не любила. Она боялась его и ненавидела, поскольку сумела разглядеть его истинную сущность. Я была единственной, кто знал его темные стороны, его горькую злобу и едкую зависть, его болезненные устремления, и все равно продолжала его любить. Также я знала, какой Арти ранимый и хрупкий. Его не волновало, знаю я или нет. Не волновало, люблю я его или нет. Он понимал, что я буду самозабвенно служить ему, даже если он очень сильно меня обидит. Я не была для него соперницей. Не выступала с собственной программой. Я зазывала толпу к нему, а не к себе.
Мне поручили присмотреть за Цыпой. Он спал на маминой кровати, и мне надо было дождаться, когда он проснется, поменять ему пеленку, дать яблочный сок и поиграть с ним, пока мама не закончит урок фортепьяно с близняшками.
Но погода была замечательная, окна распахнуты настежь, и рыжеволосые девчонки болтали снаружи, неподалеку от нашего фургона. Я слышала их смех. Они лежали на одеялах, расстеленных на траве, пили газировку и мазались маслом для загара. Ветерок доносил запах кокоса и ланолина.
Мне надо было сидеть внутри и читать, но Пегги начала рассказывать историю мягким голосом, и остальные девчонки притихли. Мне было не слышно, что она говорит. Я вышла наружу, обошла фургон и плюхнулась на траву рядом с их одеялами. Подумала, что если окна открыты, я сразу услышу крик Цыпы, когда он проснется. Я жевала травинку и слушала Пегги.
Она рассказывала о парнишке, совсем молоденьком, лет четырнадцати, и утверждала, что это чистая правда. Он умер ради любви. Это был мальчик из очень бедной семьи. Подрабатывал за гроши и часто пропускал школу, но он был хорошим и добрым. И был влюблен в первую школьную красавицу. Она, разумеется, даже не замечала его. Жила совершенно другой жизнью. Но однажды девочка заболела, и врачи сказали, что это сердце. Врачи сказали, что она умрет, если не пересадить ей новое сердце. В школе все знали, что девочка ждет донора. Парнишка ходил мрачнее тучи, а потом сказал маме, что готов умереть и отдать свое сердце той девочке. Мама решила, что это просто фигура речи, такое образное выражение. Парень был абсолютно здоровым. Но через несколько дней он вдруг упал замертво. На ровном месте. Мгновенная смерть. Кровоизлияние в мозг, объяснили врачи. И вот что удивительно: его сердце было полностью совместимо с организмом той девочки, и ей его пересадили. И оно прижилось. Теперь она снова живет и радуется жизни с сердцем того бедного мальчика.
Рассказ произвел впечатление на рыжих девчонок. Вики сказала, что это, наверное, жутковато – жить с сердцем того, кто тебя любил. Лиза спросила, не является ли к ней привидение того парнишки.
– Он сто?ит трех таких, как она, – заявила Молли. – С таким-то сердцем!
И тут из окна родительской спальни прямо у меня за спиной раздался оглушительный грохот, будто по стальному листу ударили тяжеленным молотком. Сквозь его отголоски прорвался пронзительный вопль Цыпы.
Я была уже на полдороге к двери, когда рыжие только начали говорить, что, очевидно, мой маленький братик упал с кровати. Пегги и Молли вскочили и бросились следом за мной. К счастью, дверь фургона захлопнулась у меня за спиной, когда я влетела внутрь.
Цыпа лежал на кровати с багровым лицом и вопил во весь голос. Я подбежала к нему и взяла на руки. Он весь дрожал и хватал воздух ртом в перерывах между воплями. Если бы что-нибудь застряло у него в горле, он бы не смог так орать. Я ощупала его пеленку. Может, расстегнулась булавка? Может, она его колет? А потом я увидела Арти.
Он лежал вниз лицом на полу в узком проеме между стеной и кроватью. Лежал и не двигался.
– Оли, с малышом все в порядке? – Молли дергала дверь. – Оли?
Цыпа уже не кричал, а только тихонько икал и хныкал, и я положила его на кровать.
– Арти? – прошептала я.
Он молчал. И не двигался. На кровати валялась большая подушка с серым влажным пятном посередине. Когда я в последний раз заходила в спальню, эта подушка аккуратно лежала в изголовье. Цыпа мог сдвинуть ее во сне, но мне почему-то вспомнился рассказ Арти о Леоне, девочке-ящерице. Я все поняла. Арти пытался задушить Цыпу. Я наклонилась к нему:
– Арти?
Его голова была невероятно тяжелой, плавники – вялыми и безвольными. Мама с папой не должны ничего узнать. Я схватила Арти за задние плавники и волоком потащила из спальни в общую комнату.
– Оли? У вас все в порядке? – окликнула Пегги снаружи.
– С малышом все в порядке? – крикнула Молли.
Цыпа икал на кровати в спальне. Иногда громко всхлипывал. Арти не шевелился. Я повернула его голову набок, чтобы видеть лицо. Глаза были закрыты. Огромный синяк у него на лбу уже наливался лиловым. Я сделала глубокий вдох и побежала к двери. Рыжие девчонки таращились на меня сквозь сетчатый экран.
– С Цыпой все хорошо… Но Арти…
Я открыла дверь и разрыдалась.
Пока не унялся переполох, я лежала на маминой кровати, свернувшись калачиком рядом с Цыпой. Мне было слышно, как взрослые говорили, что, наверное, Арти вскарабкался на разделочный стол в кухне, упал и ударился головой. Он так и не пришел в сознание, и мама распорядилась, чтобы его срочно несли в папин фургон-лазарет.
Всклокоченный Цыпа сидел рядом со мной и гладил меня по щекам крошечными ручонками. Он запускал пальчики мне в рот и нос, и я наконец слабо ему улыбнулась. Цыпа широко улыбнулся в ответ, показав все свои зубы, которые уже успели прорезаться.
Прямо над нами в металлической стенке виднелась неглубокая вмятина размером с блюдце.
– Ох, Цыпа, – прошептала я.
Вошли близняшки и отобрали у меня малыша.
– Если бы ты была дома, как тебе велели, ничего бы не случилось, – заявила Элли.
– Ты могла бы помочь Арти взять то, за чем он полез, – добавила Ифи.
Я сидела, поджав колени к груди и тупо таращась на близнецов. У меня в животе будто ворочалась зубастая крыса.
Они унесли Цыпу в столовый отсек, чтобы поиграть с ним, а я лежала на большой маминой кровати, пахнущей лавандой, и представляла, как Арти забрался в фургон, никого там не застал, проковылял в спальню и увидел, что Цыпа спит на кровати, а рядом никого нет. Я словно воочию видела, как Арти осторожно берет подушку, прижимает ее к лицу спящего малыша и наваливается сверху всем весом. Но Цыпа проснулся и отшвырнул Арти, как отшвырнул бы игрушку или кусочек банана. Не прикасаясь к нему.
Мама осталась с Арти в лазарете, а папа пришел сообщить нам новости.
– Бедняга пришел в себя, и первое, что он сказал: «Мама, папа». Я вздохнул с облегчением, а ваша мама перестала плакать. Он вообще ничего не помнит. У него сотрясение мозга и крошечный перелом черепа, но, слава богу, это не страшно. Он скоро поправится.
Элли пожала плечами. Ифи захлопала в ладоши:
– Я так рада.
Я сплела пальцы на своей острой цыплячьей груди и закрыла глаза. Я была благодарна судьбе за то, что Арти не убился из-за меня и что ему хватило ума «забыть» о случившемся.
Мама с Арти вернулись из лазарета только на следующий день, ближе к вечеру. Все это время мы кормили Цыпу из бутылочки, и он не возражал. А когда через несколько дней мама заметила вмятину на стене, я объяснила, что Цыпа швырнул бутылочку, когда ее не было дома. Мама поцокала языком, но не стала его ругать. Сказала, уже поздно.
– Ругать надо сразу, как только он сделает что-нибудь не так. А сейчас он вообще не поймет, за что я на него накричала.
Арти возлежал на своей койке, а мы все плясали вокруг него. Близняшки обслуживали его, я помогала ходить в туалет, а мама целыми днями готовила деликатесы, чтобы порадовать его вкусненьким. Он был доволен. Он был вежлив и мил. Он улыбался и смеялся над нашими шутками, которыми мы пытались его развлечь.
Какое-то время Арти не мог читать. Перед глазами все плыло, а когда он пытался сосредоточиться, у него начинала болеть голова. Я читала ему вслух, медленно и с запинками, а он постоянно поправлял меня, и ругался, и заставлял перечитывать, и все это тянулось часами. Когда Арти снова смог читать сам, я достаточно бегло уже читала почти любой текст, хотя иногда ставила неправильные ударения на незнакомых словах.
Мама заботилась о Цыпе, выполняя свой родительский долг, однако беспокоилась лишь об Арти. Тряслась над ним и сдувала с него пылинки. Несколько дней мама вообще не выносила Цыпу из спальни. Но однажды вечером принесла его в общую комнату и положила рядом с Арти, чтобы «вы вместе понаблюдали, как мама будет готовить ужин своим милым мальчикам», как сказала она. У меня все внутри оборвалось. Однако Цыпа радостно прильнул к Арти и принялся играть его плавником. Арти моргнул, но не стал убирать плавник.
Я мысленно поклялась сделать Арти властелином мира, чтобы он не завидовал Цыпе.
Большой шатер Арти оставался неразложенным на протяжении дюжины переходов. Наши доходы существенно сократились. Папа старательно скрывал от него, сколько денег мы теряли в связи с его недомоганием. Когда папа сидел поздно вечером в столовом отсеке и подсчитывал выручку, Арти спрашивал:
– Как там дела?
Папа вздыхал и отвечал:
– Все хорошо, сынок. Все хорошо. Не забивай себе голову.
После этого Арти несколько дней пребывал в подавленном настроении. В один из таких пасмурных вечеров он произнес со своей койки:
– Думаю, цирк прекрасно обходится без меня, папа. Если я вдруг умру, вам хватит и близнецов.
Отец встал, поднял Арти, усадил его за стол и показал, как упали сборы. Арти снова воодушевился и с того вечера начал просматривать счета вместе с папой.
Лишь через месяц он стал потихоньку возвращаться в воду. Его первое испытательное погружение в аквариум было убийственным. Мы с папой стояли рядом и наблюдали, как Арти нырнул к самому дну. И уже через пару секунд поднялся на поверхность, хватая ртом воздух.
– Мне больно! – крикнул он. – Я не могу задержать дыхание!
Папа был молчалив и угрюм, когда нес Арти обратно в фургон. Я знала, о чем он думает. Что с нами будет, если Арти больше не сможет нырять? После обеда он забрал из складского фургона скамью и набор гантелей, оставшихся после старого силача, и обустроил маленький спортзал на сцене, за аквариумом Арти. Тот стал заниматься и уже через неделю вернулся в воду. Очень скоро Артуро, Водяной мальчик, вновь выступал перед публикой и собирал полный зал.
Глава 8
Обучение Цыпы
При свете дня развернувшийся цирк кажется незавершенным. Когда идет дождь, цирк превращается в призрак. Хриплая музыка на пустых, неподвижных аттракционах в промокшем, пустынном из-за дождя парке всегда отзывалась нежной тоской в моем сердце. Разноцветная пляска огней в моросящем воздухе отражалась маслянистым мерцанием в лужах.
Я сидела на кассовой стойке у входа в шатер Великолепного Вэла и лениво болтала ногами. Капли дождя не проникали сквозь зеленый навес, но влажный воздух остужал мне лицо. Я наблюдала за нашим тогдашним гиком, который устроился в цирк на лето, блондинистым Джефом, студентом какого-то колледжа на северо-востоке. Он стоял у киоска напротив и заигрывал с рыжеволосой девчонкой, продававшей попкорн.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
notes
Примечания
1
У. Шекспир. Буря. Действие V, сцена 1. – Здесь и далее примеч. пер.


      Купить на ЛитРес



 

Комментарии

Популярные сообщения из этого блога

День, когда я перестала торопить своего ребенка. История современной мамы, которая научилась успевать главное

Сила Киски. Как стать женщиной, перед которой невозможно устоять

Пять четвертинок апельсина