Самая страшная книга 2018 (сборник)

Автор: Александр Матюхин
                     

Серия книг: Самая страшная книга

Жанр: ужасы,мистика

Издатель: АСТ

Дата выхода: 2017

Возрастное ограничение: 16+

Тип: книга

ISBN: 978-5-17-982949-2

Цена: 176 Руб




«Этопять»,как пишут в Интернете.Это юбилейная пятая ежегодная антология лучших новых рассказов в жанре хоррора,мистики и триллера.Книга,пропустить которую вы не имеете права. Это девятнадцать-«волшебное» число Стивена Кинга-девятнадцать историй,от которых мурашки бегут по коже. Это сто-сто процентов ужасов и кошмаров прошлого,настоящего,будущего,среди которых наверняка есть и ваш персональный кошмар. Это три.И это тысячи.Три слова-Самая Страшная Книга, – которые стали паролем доступа в мир сверхъестественного для тысяч и тысяч читателей. Мы вновь открываем портал в темное измерение.Рискнете ли вы заглянуть сюда?!



Самая страшная книга 2018 (сборник)
Лариса Львова
Александр Подольский
Алан Кранк
Ольга Рэйн
Вадим Громов
Александр Александрович Матюхин
Ксения Кошникова
Дмитрий Костюкевич
Алексей Искров
Юрий Лантан
Иван Белов
Владимир Кузнецов
Анатолий Уманский
Дмитрий Тихонов
Оксана Ветловская
Кирилл Малеев
Максим Кабир
Богдан Гонтарь
Самая страшная книга
«Этопять», как пишут в Интернете. Это юбилейная пятая ежегодная антология лучших новых рассказов в жанре хоррора, мистики и триллера. Книга, пропустить которую вы не имеете права.
Это девятнадцать – «волшебное» число Стивена Кинга – девятнадцать историй, от которых мурашки бегут по коже.
Это сто – сто процентов ужасов и кошмаров прошлого, настоящего, будущего, среди которых наверняка есть и ваш персональный кошмар.
Это три. И это тысячи. Три слова – Самая Страшная Книга, – которые стали паролем доступа в мир сверхъестественного для тысяч и тысяч читателей.
Мы вновь открываем портал в темное измерение. Рискнете ли вы заглянуть сюда?
Коллектив авторов
Самая страшная книга 2018
© Авторы, текст, 2017
© М. С. Парфенов, составление, 2017
© Алексей Провоторов, иллюстрация на обложке, 2017
© ООО «Издательство АСТ», 2017
Предисловие Меньше слов, больше ужасов
Меньше букв, больше цифр.
Пять – вот уже пять лет серия «Самая страшная книга» с вами. То, что начиналось как рискованный эксперимент (где это видано, чтобы сами читатели участвовали в составлении, формировании антологии рассказов разных авторов? Только в ССК!), в итоге стало Явлением с большом буквы. Но…
Меньше пафоса, больше сути.
«Самая страшная книга» – это сегодня: пять ежегодных антологий, три тематические антологии, два авторских сборника и роман (первый роман в серии, «Фаталист» – вы еще не читали? Тогда бегом в книжный!). Это два специальных издания («13 ведьм» в мягкой обложке и «ССК: Лучшее» в подарочном оформлении) и несколько книг вне серии, но «от авторов ССК» или с указанием «ССК рекомендует». Это премии «Рукопись года», «Книга года» и другие, признание зарубежных коллег, критиков и (главное) читающей публики. Это общий тираж около 50 тысяч экземпляров – для литературы ужасов, для русскоязычного хоррора достижение уникальное.
Меньше слов, больше ужасов.
У нас впереди – новые книги ССК-серии. Новые романы, новые авторские сборники и, конечно же, новые антологии. А у вас впереди – подборка отличных страшных рассказов, которые никого не оставят равнодушными. И поэтому я не стану более вас отвлекать. Меньше слов – больше ужасов!
Анатолий Уманский
Гран-Гиньоль
Теперь это уже не так забавно, как перед войной; дело, по-видимому, в том, что ужасное заняло в этом мире место обыденного, и тем самым его демонстрация на сцене утратила всю свою экстраординарность.
    Эрнст Юнгер
1919
Бой длился уже часы – казалось, не будет ему конца. Мы лежали в окопах под палящим солнцем, раскалившим в руках винтовки, и бестолково разряжали их в сторону леса. Оттуда резкими, короткими, свистящими плевками приходила ответка, выбивая над нашими головами фонтанчики почвы. Земля попадала за шиворот, липла к истекающей потом зудящей коже, и пытка эта была хуже страха смерти, какую большинство из нас давно утратили: осознание бесполезности этой нескончаемой, как дурной сон, войны лишало всякого желания жить, и мы сражались, как автоматы. Но и автоматы ломаются: у меня на глазах один из товарищей поднялся вдруг из укрытия и с пистолетом в руке зашагал вперед, под пули. Радостно заухал пулемет, и тело бойца разорвалось пополам, забрызгав кровью края окопа. Я отвернулся, чтобы брызги не попали в лицо – всего на мгновение, но тут все и случилось.
Откуда-то издалека раздался пронзительный свист снаряда, быстро переросший в истошный вопль. Земля подо мною содрогнулась, будто в агонии. Дальше было как в тумане: я видел разбросанные вокруг вперемешку с землей куски в кровавом тряпье – все, что осталось от кого-то из моих товарищей – и силуэты всадников, с дробным топотом вылетевших из-за стены леса; видел, как еще двое уцелевших выскочили из окопа и как сверкнула сабля, снеся одному из них половину черепа.
ГИНЬОЛЬ.
Где-то рядом трещали выстрелы и кричали люди, а я, сделав пару шагов вперед, упал лицом вниз и словно в бреду шептал развороченной взрывом земле:
– Гиньоль… Гиньоль…
1909
Мне снова четырнадцать лет, и в опаляющем зное аромат листвы смешан с сухим запахом раскаленной дорожной пыли. Так пахнет свобода – бесконечные дни лета, когда ты предоставлен самому себе и можешь делать все, что вздумается. Рядом что-то лепечет Митинька, но я не слышу его – все мои мысли заняты афишей, что висит передо мной на невысокой афишной тумбе.
НАСТОЯЩИЙ ГРАН-ГИНЬОЛЬ!
ФРАНЦУЗСКИЙ ТЕАТР УЖАСА!
МАДМУАЗЕЛЬ БЕЗЫМЯННАЯ
В ОШЕЛОМЛЯЮЩЕМ ЦИКЛЕ
«ВСЕ ЗЛО МИРА»!
На рисунке – залитая кровью постель, поперек которой распростерлась прекрасная женщина, а над нею склонился горбун с горящими красными глазками и сверкающим клинком в руке. Я не верю своим глазам. Это отвратительно, страшно… и притягательно. В нашем сонном городишке, летом утопающем в зелени, а зимою – в снегу, где вся жизнь протекает в ленивой скуке, подобное кажется громом среди ясного неба.
Под изображением – прозаическая приписка: дети и беременные особы на спектакль не допускаются, а кавалерам рекомендуется прихватить для своих дам нюхательную соль.
В тот момент я не знал, что моей безмятежной жизни книжного червя и мечтателя вскоре придет конец.
Театр очаровывал меня с раннего детства – благо волею судьбы мне довелось в нем работать. Мать моя умерла вскоре после того, как я появился на свет; отец, морской офицер, пять лет спустя погиб, обороняя Порт-Артур, и меня взял на попечение один из служивших под его началом солдат – Григорий Миронов, давно вышедший в отставку по ранению. Огромный дядька с густыми усами, он как родной брат походил на Поддубного и, случись ему выступать на арене, наверняка заткнул бы за пояс прославленного силача. Недюжинная сила и добродушный нрав сделали его любимцем городской детворы; я любил его, пожалуй, даже больше покойного отца. Сам дядя Гриша души не чаял в своей супруге Марье, в свое время буквально вытащившей его со дна, когда, после ухода в отставку, он предался горькому пьянству. В ту пору он, говорили, был сущий зверь, а буйствуя, становился настолько опасен, что даже полиция не смела пресечь его пьяные выходки. Тетя Марья не сложила рук и неимоверными усилиями сумела спасти супруга. Ради нее он раз навсегда порвал с зеленым змием, и теперь они благополучно растили троих детей – красавицу Мурочку, сорванца Павлю и малыша Митиньку.
Театр, куда дядя Гриша устроился световиком – хотя помимо этого на нем лежали еще обязанности смотрителя, – видывал и лучшие дни. Его посещали скорее по традиции, нежели из интереса. Но я, с того самого момента, как был введен в мир ветхих декораций и пыльных кулис, не променял бы его ни на один из роскошных театров Москвы и Петербурга.
– Весь в матушку, – сказал тогда дядя Гриша, глядя, как я с раскрытым ртом обозреваю сцену. – Она, стало быть, тоже по театру да по книжкам все… Наш-то брат к такому не особо приучен. А ну ко мне в помощники? Работенка непыльная.
И я стал приобщаться к ремеслу. С техникой, прямо скажем, я ладил не шибко, и не раз дядя Гриша грозился открутить мне голову. Я нисколько не обижался: осветительные приборы изготавливались за границей и стоили едва ли не больше, чем все здание театра.
Как ни странно, по-настоящему театр оживал только в «мертвый сезон», когда пожилой директор Арчибальд Николаевич сдавал его в безраздельное пользование гастролирующим труппам, а сам уезжал в Ялту поправлять здоровье. Гости нередко привозили с собой нечто необычное, подчас даже довольно скандальное, вызывавшее бурный гнев публики. О давних выступлениях Товарищества Новой Драмы у нас по сей день ходили легенды.
Теперь, глядя на афишу, я не сомневался, что нас ждет нечто похлеще причуд господина Мейерхольда.
– Страшно… – выдохнул Митинька, кривя розовый ротик. Ему недавно сравнялось пять лет. Охочий до разных историй, он еще толком не умел читать и всецело полагался на меня, так что немало времени мы с ним проводили в компании героев Марка Твена, Жюля Верна и Джека Лондона.
– Это Гран-Гиньоль, – сказал я. – Такой театр во Франции.
– Он не во Франции, он здесь! – пискнул Митинька. По натуре он был пуглив. Иногда я, поддаваясь детской тяге к мучительству, разыгрывал перед ним в лицах особенно страшные моменты из книг, а он пучил голубые глазенки и тихо икал от ужаса. Недавно я довел его до слез, отчего до сих пор чувствовал себя злодеем и теперь хотел загладить свою вину.
– Да он даже не настоящий, – сказал я, отводя его подальше от злополучной афиши. – Настоящий в Париже. И вообще там все понарошку.
Пусть этот Гран-Гиньоль и не был настоящим, в город он вторгся стремительно и безжалостно, как наполеоновские войска. На следующий день афиши были расклеены уже повсюду. Они висели на каждом столбе, на каждом заборе, они переходили из рук в руки, и две недели приезжую труппу обсуждали на всех углах. Группа борцов за нравственность устроила даже стихийное собрание, на котором заклеймила позором как сам Гиньоль, так и любого, кто его посетит. От этого интерес горожан вспыхнул, пожалуй, с утроенной силой.
Театр ужасов – в нашей глуши! Много читал я о парижском Гиньоле и, хотя понимал, что наверняка здесь лишь жалкое подражание отечественных умельцев, все равно отчаянно желал увидеть хотя бы один спектакль. Оставалось только надеяться, что дядя Гриша не станет выгонять меня из зала, по крайней мере, на первом представлении.
Надежды мои были тщетны. Как-то вечером, незадолго до премьеры, дядя Гриша вдруг завел разговор о своем новом начальстве.
– Мерзость какая, прости господи! – с сердцем сказал он. – Отродясь не встречал эдакого сборища дьяволов. Такие рожи не дай бог во сне увидеть. Разговариваешь с ними, а сам начеку: не сунули б ножа в спину. Сен-Флоран, импресарио их, туда-сюда еще, да и он, в сущности, змей очкастый, из тех, кто покойнику карманы обчистит!
Мы пили чай – дядя Гриша, я, тетя Марья и Мурочка; Павля был с позором изгнан из-за стола за то, что плевался в Митиньку вишневыми косточками, а самого Митиньку тетя Марья переодела и уложила спать.
– Григорий! – строго сказала тетя Марья. – При детях… Как такую гадость вообще позволили?
– Известно как, – наморщила носик Мурочка, которая к своим шестнадцати годам успела набраться свойственного юности цинизма. – Городскому голове подмаслили, ну и полиции сколько-то. Обычное дело.
– А репертуарчик, скажу я вам! – разорялся дядя Гриша. – Мне, старому вояке, нехорошо стало. Ежели у французов нынче такое в моде, значит, мало мы их в свое время учили манерам… – (Он очень любил помянуть, кого наши армия и флот учили манерам, страшно досадуя при упоминании тех, кому повезло учить манерам нас.)
– Они правда французы? – удивился я.
– Как будто французы, – проворчал он, – но по-русски шпарят не хуже нашего. Оно ясно: когда по свету мотаешься, без языков никуда.
– А что мадмуазель Безымянная? У нее тоже рожа? – со смехом спросила Мурочка.
– У нее-то? Она не выходит из гримерки, я ее и не видел толком. Но, по афише судя, на мордашку она… – Дядя Гриша по-гусарски подкрутил усы, а тетя Марья шутливо погрозила ему пальцем. – И всегда жертву у них играет. И все сюжеты про то, как ее умучивают разные душегубы.
У Мурочки заблестели глаза:
– Я должна это видеть!
– Еще чего! – рыкнул дядя Гриша и так хватил кулаком по столу, что тарелки и блюдца со звоном подскочили, а самовар затрясся, будто в испуге. – Тебе тоже нельзя, – повернулся он ко мне. – Помог отладить прожектора – и марш домой.
– Ах, папенька, вы ужасно наивны, – протянула Мурочка противным голоском кисейной барышни.
– Но ведь… – начал я.
– Довольно! – отрезал он, и я в расстроенных чувствах удалился из-за стола.
Однако Мурочка была права: дядя Гриша действительно был простодушен. Он совершенно не учел, что сам доверил мне запасной комплект служебных ключей. Также я знал, что в театре держат специальную ложу на случай приезда важных гостей. Проникнув туда тайком, я смогу посмотреть представление с полным комфортом.
Повеселев, я вышел на крыльцо и сразу услышал сдавленный кашель. Метнувшись за угол, я обнаружил Павлю, который сидел на поленнице и смолил самокрутку, набитую похищенным у отца табаком.
С Павлей вечно не было сладу: точно маленький вихрастый ураган носился он по округе, оставляя на своем пути полосу разрушений. Он таскал из курятников яйца, из огородов – репу, из садов – яблоки, он бил окна и вместе с детьми местной босоты купался голышом в городском фонтане, приводя в ужас почтенных дам. Однажды он попытался снять висевшую на стене в передней отцовскую саблю и уронил ее – на его лодыжке до сих пор красовался живописный шрам. За все эти безобразия дядя Гриша, огромный добродушный медведь – как трудно было поверить, что когда-то он мог быть другим! – лишь ворчал на него да трепал за уши, хотя по-хорошему следовало бы порядочно взгреть.
– Послушай… – сказал Павля, поскорей затушив самокрутку о бревно. – Возьми меня с собой.
– Куда? – спросил я, хотя сам уже догадался.
– На это, как его, гнилье…
– Гиньоль.
– Знаю, ты туда собрался!
Мне совершенно не улыбалось брать с собой несносного Павлю. Но если ему что-то втемяшилось в голову – пиши пропало! Он уже добился права весь день бегать в рванине, как Том Сойер, поскольку любая одежка, надетая на него, быстро превращалась в рубище. Если я откажусь его провести, он, пожалуй, постарается проникнуть сам и ненароком сдаст нас обоих.
– Дядя Гриша нас убьет, – сказал я.
Павля фыркнул:
– Скажешь тоже! Папа добрый.
Я задумался.
– Давай так? На премьеру я пойду сам. Заодно проверю, не поймают ли. А если нет, то в другой раз, так уж и быть, проведу и тебя.
– По рукам! – просиял Павля.
– Только смотри, чтоб ни гу-гу там! Не то нам обоим крышка.
– А я как мышка! – в рифму ответил Павля, соскакивая на траву.
Так я тебе и поверил, мрачно подумал я.
1919
Все по-прежнему плыло, как в тумане. Изнуряющий зной сменился проливным дождем. Я брел по петляющей среди деревьев бесконечной дороге – если эту липкую хлябь можно было назвать дорогой – в сопровождении конных конвоиров с винтовками. Время от времени я спотыкался, падал в чавкающую холодную грязь и тут же слышал щелчки взводимых курков, которые были красноречивее окриков. Раз, поднимаясь, я случайно бросил взгляд на ближайшее дерево и увидел повешенного: одетый во все черное, он покачивал ногами. Веревка перехватывала кадык, темные волосы и борода слиплись от воды, почерневшее лицо запрокинулось, дразня угрюмые тучи распухшим синим языком. Два ворона, мокрые и злые, пристроились на голове мертвеца и долбили клювами развороченные глазницы, выхватывая лохмотья мяса. На груди висела табличка с криво накорябанным словом «жид».
Тут дуло винтовки ткнуло меня в шею, и я, спотыкаясь, зашагал дальше.
Лес кончился; впереди расстилалось голое поле. На другом краю его маячило в дождевых сумерках двухэтажное здание, безликое, серое – для чего оно в этой глуши? У дверей нас дожидалась толпа – заросший, оборванный сброд, вооруженный винтовками, револьверами, саблями и топорами. Не белые, не красные – просто разбойники, воюющие не пойми за что и против всех; много развелось их в последнее время!
Я поплелся через поле, с трудом выдирая ноги из норовившей поглотить их жижи. Тут один из всадников толкнул меня винтовкой в спину и сказал:
– Гли-ко сюды, офицерик: твоя доля!
Я медленно повернул голову.
По правую мою руку зияла яма, заполненная до половины смесью дождевой воды, грязи и изрубленных в куски человеческих тел.
– Гиньоль… – прошептал я.
– Кто?!
Конвоир вдруг рванул коня за узду, подняв его на дыбы, и измазанные грязью копыта взвились над моей головой. Замахав руками, я рухнул прямо в смердящие останки.
Грянул, заглушая шум дождя, издевательский хохот. Снова и снова карабкался я из ямы, и всякий раз меня сталкивали сапогами и прикладами вниз, на слизистую кучу изувеченной плоти. Я падал в зловонное месиво, поднимался и снова лез, а сверху скалились лица, лишь отдаленно похожие на человеческие.
Наконец сильные руки подхватили меня за плечи и выволокли на землю. Рукоять нагана врезалась мне в затылок…
ВСПЫШКА!
В этой ослепительной вспышке я увидел ЕЁ.
1909
Наверное, я никогда не смогу как следует описать ее. Можно передать словами эту странную, пугающую красоту – темный шелк волос; бледное, словно из мрамора выточенное лицо с изящным носом и чувственными губами; и оживляющие эту мертвенную белизну глаза, огромные, бездонные, полные какого-то детского удивления и недетского страдания; сверхъестественная грация в каждом движении… Но никакими словами не выразить чувств, которые вызывала она одним своим видом.
В том, премьерном, спектакле Безымянная носила имя Адель, пьеса же, открывавшая «Все зло мира», называлась «Потерянный рай».
Беспутный муж не вынес гнета долгов и пустил себе пулю в лоб, оставив красавицу-жену на растерзание кредиторам. Подобно воронью налетели они на бедняжку Адель, не скупясь на угрозы и оскорбления, которые она сносила с кротким достоинством.
Финал был ужасен: Адель безжалостно вышвырнули на улицу, где она, блуждая в поисках ночлега и пропитания, вскоре наткнулась на банду оборванцев. Напрасно молила несчастная о пощаде – озлобленные обитатели городского дна набросились на нее всем скопом.
Они избивали ее, таскали за волосы, били ногами в живот, пока она не начала захлебываться кровью. Они разорвали на ней одежду, разложили жертву на мостовой, и в то время, как один, навалившись сверху, содрогался от скотского наслаждения, остальные с гоготом растягивали ее руки и ноги.
На смену первому насильнику пришел второй, за ним третий, четвертый…
Потом в ход пошли дубинки, ножи и камни, и когда бродяги закончили, в страшном кровавом месиве уже нельзя было признать человеческое существо.
Публика сидела в потрясенном молчании. Когда же занавес опустился, глухой ропот прокатился по залу, нарастая, превращаясь в гул, пока кто-то не крикнул визгливо:
– Да ведь ее впрямь убили!
Какая-то дама отчаянно завизжала. Поднялся страшный гвалт. Одни кричали, что нужно звать полицию, другие призывали учинить над труппой расправу своими силами. Молчали лишь те, кто от ужаса и отвращения лишился чувств. Как вдруг занавес вновь поднялся, и Безымянная – слава богу! – живая и здоровая, хоть и в изодранном платье, стояла на сцене, держа за руку щуплого усатого человечка в круглых очках и с тростью под мышкой. Я решил, что это, должно быть, Сен-Флоран. Отвесив короткий поклон, они шагнули назад, и занавес опустился.
Загремели аплодисменты. В возгласах зрителей слышались восторг и облегчение.
Так все же трюк, подделка! Казалось, все происходит на самом деле… На долгое время нас погрузили в один из кошмаров, таящихся на темной стороне бытия. Не было ни актеров, ни сцены – лишь живые люди и нелюди, лишь реальность, пронизанная жестокостью и страданием. Не было музыки – только слова, только крики, только стоны боли и плач.
То была сама жизнь и сама смерть, и никакой парижский Гиньоль не смог бы соперничать с ними.
Прежде чем зрители потянулись на выход, я выскользнул из ложи и тщательно запер дверь. Сердце лихорадочно колотилось, по телу пробегал волнами озноб. Я спустился на первый этаж и уже собирался выскользнуть с черного хода, как вдруг на плечо мне легла рука.
– Добрый вечер, mon fils[1 - Мой мальчик (фр.).]!
Я в испуге обернулся. Передо мной стоял Сен-Флоран; в тусклом свете его очки зловеще поблескивали.
– Насколько я помню, – произнес маленький француз, – на наших афишах совершенно ясно указано, что малолетние не допускаются.
Голос у него был вкрадчивый, с присвистом, к тому же он слегка покачивался, опираясь на трость, что усиливало сходство с очковой змеей.
– Извините, – пробормотал я, понурив голову.
– Pupille[2 - Воспитанник (фр.).] господина Миронова, если не ошибаюсь?
Я кивнул и пробормотал:
– Пожалуйста, не говорите ему.
– Что ж, – улыбнулся он. – Сказать по правде, мы были бы рады детям. Наше искусство зиждется на чувствах, на тяге к запретному, а есть ли на свете существа пытливее и чувствительнее детей? Увы, mon ami,[3 - Друг мой (фр.).] самая суть нашего театра не допускает их присутствия. Однако правила созданы для того, чтобы их нарушать, n’est-ce pas[4 - Не так ли? (Фр.)]?
Он протянул мне маленький ключ.
– Отныне эта ложа всегда будет ждать тебя.
Не веря своим ушам, я взял ключ. Сен-Флоран снова улыбнулся и выпроводил меня за дверь.
Удивленный и растерянный, я какое-то время просто стоял в теплых летних сумерках, наблюдая за выходившими из театра людьми. Все говорили наперебой, с жаром обсуждая спектакль. Я перевел взгляд на ключ в руке. У меня возникло желание зашвырнуть его подальше в кусты и постараться забыть обо всем, что я сегодня увидел.
Но забыть Безымянную?..
Я убрал ключ в карман и пошел домой.
Дядю Гришу было не узнать. За завтраком он не шутил, не смеялся, не травил по сотому разу старые армейские байки… Казалось, он поглощен какой-то тягостною думой. Дабы не вызвать подозрений, я с деланым интересом спросил, как прошла премьера, на что он отрезал:
– К черту!
Его настроение передалось и остальным, так что завтрак мы заканчивали в молчании.
В полдень мы с Павлей взяли удочки и пошли на реку. Павля, обычно распугивавший всю рыбу своей болтовней, сегодня был непривычно тих, но рыба, увы, не оценила такой перемены и клевать отказывалась.
Вода с ласковым журчанием струилась вокруг наших босых ног, искрясь в лучах полуденного солнца, и вчерашние ужасы казались дурным сном.
Лишь когда мы стали сворачивать удочки, Павля вдруг спросил:
– Скажи… папа такой из-за спектакля?
– Да, – сказал я. – Даже он не выдержал.
– Я больше не хочу это смотреть.
– Я тоже, – сказал я.
И следующие три представления я действительно пропустил.
Сен-Флоран сдержал свое слово. Мало того, на одном из кресел в ложе меня дожидался бинокль.
Все места, исключая «мою» ложу, были заняты, люди сидели даже в проходах. У меня возникло чувство, будто со времени моего предыдущего посещения что-то неуловимо изменилось в публике: слушая возбужденный гул голосов, я не мог отделаться от мыслей об алчущих крови посетителях древнеримского Колизея.
Когда свет в зале погас, я почувствовал, что меня колотит мелкая дрожь.
Хотя сегодняшняя пьеса называлась «Бесенок», речь в ней шла вовсе не о чертях; то было прозвище юной Мари, единственной и обожаемой дочки пожилого вдовца, и оно подходило ей как нельзя лучше. Куда девалась прежняя печальная красавица? Глядя на эту девчонку-сорванца в мужском платье, идеально сидевшем на ладной ее фигурке, трудно было поверить, что перед нами та же самая особа. Живость, озорство и забавные шалости Мари, вкупе с трогательной любовью к старенькому отцу, не могли не вызвать улыбки; зрители от души смеялись над ее проделками, словно позабыв о том, какого рода историю они смотрят.
В бинокль я откровенно любовался милой проказницей. Бесенок казалась не персонажем пьесы, но живым существом; в нее нельзя было не влюбиться. Всей душой я сопереживал ей, когда она, как и я, лишилась отца и была отправлена жить к дальнему родственнику – преподобному Шаберу.
Опекун ее, впрочем, совершенно не походил на нашего доброго дядю Гришу – это был суровый аскет, в чьих темных глазах тлел мрачный огонек фанатизма. Отныне Мари, воплощению жизнелюбия, предстояло сносить бесконечные запреты, нарушение которых строжайше каралось. Но даже несколько жестоких порок (о, в какой постыдный жар бросали меня сцены ее унижения! как клял я себя за это!) не смогли озлобить душу Бесенка. Испытывая к своему угрюмому родственнику лишь жалость, она твердо решила пробудить его к жизни заботой и любовью. Увы, невинные ее ласки лишь разожгли страсти, которые он всю жизнь тщился подавить. Набросившись на Мари, он изнасиловал ее.
Утолив страсть, преподобный ударился в раскаянье – не перед растерзанной девушкой, горестно всхлипывавшей у его ног, но перед самим Господом. Вместо того чтобы винить себя, он возомнил, будто Бесенок действительно одержима бесами и намеренно соблазнила его. И нет лучшего способа изгнать дьявола, чем огонь…
Когда обезумевший священник, невзирая на слезы и мольбы, затолкал ее в пылающий камин, помогая себе кочергой, Бесенок зашлась душераздирающим криком. Острие кочерги вонзалось ей в лицо, плечи, руки… Обожженная до мяса, она все же сумела вырваться из пламени и вся в дыму поползла прочь – поползла вслепую, потому что ее глаза вытекли от огня…
И тогда чудовище в сутане страшным ударом кочерги размозжило ей голову.
Удар этот, казалось, вышиб дух из меня самого. Свалившись с кресла, я зарыдал – от горя, от нестерпимого ужаса, от невозможности что-либо изменить. В ушах стоял грохот, и сперва я подумал, что это кровь шумит в голове, но потом с ужасом понял, что слышу восторженные аплодисменты.
Ночью я видел сон, и в этом сне был Колизей. С мечом в руках я стоял посреди пропитанной кровью арены, к моим ногам припала дрожащая Безымянная, а вокруг, свирепо рыкая, кружили львы. Я видел зрителей, заполонивших трибуны, – тени без лиц, чьи глаза мерцали нечеловеческим светом, словно звезды, сияющие в холодной космической пустоте. Вдруг все они как один устремились вниз, хлынули сплошным потоком, протягивая к нам жадные руки…
Теперь большинство спектаклей я пропускал: помогу настроить освещение – и скорее домой. Но рано или поздно какая-то неодолимая сила вновь влекла меня в запретную ложу, заставляя жадно взирать на муки очередного воплощения Безымянной. По ночам ее ипостаси посещали меня во снах… иногда страшных, иногда – стыдных, грязных, мучительно-сладостных.
Безымянная очаровала не меня одного. Театр напоминал осажденную крепость, с той лишь разницей, что вместо оружия осаждавшие держали в руках роскошные букеты цветов. Однако увидеть таинственную актрису никому не дозволялось, отчего пополз слух, будто ее держат пленницей. Цветы принимал некто Гаро – горбун, чье изможденное лицо и безумный взгляд, вероятно, должны были охлаждать пыл самых настойчивых поклонников.
Впрочем, почти все актеры в жизни были не менее отвратительны, чем образы, так мастерски воплощаемые ими на сцене; дядя Гриша недаром назвал их сборищем дьяволов. Среди них выделялись несколько, исполнявших редкие положительные роли, но даже их лица были тронуты печатью порочности. Словно стая волков, они везде появлялись вместе, а свободное время проводили в питейных заведениях, в огромных количествах поглощая водку. Ночевали прямо в театре, что также порождало разнообразные кривотолки. Смельчаки, из любопытства отваживавшиеся приблизиться к зданию театра после наступления темноты, утверждали, что из окон доносились дикие крики и смех, словно внутри проходила какая-то жуткая оргия.
Все это лишь подогревало интерес, и представления проходили при полном аншлаге. Первые мои впечатления оказались верными: поведение зрителей все разительнее менялось. Некоторые шумно высказывали свое одобрение происходящему на сцене, другие, распалив себя спиртным, подбадривали мучителей выкриками из зала, причем больше всех неистовствовали незадачливые поклонники Безымянной. Медленно, словно змеиную кожу, они стягивали с себя маски приличия, и то, что открывалось за ними, пугало меня даже больше, чем мерзости, творившиеся на сцене.
Дядя Гриша сделался мрачным и злым. Он старался избегать любых разговоров и огрызался, стоило к нему обратиться. Его поведение удивляло меня: разве не насмотрелся он куда больших ужасов на войне?
В один злосчастный вечер он впервые за долгие годы возвратился домой пьяным и грязно обругал жену, когда та попыталась усовестить его. Тетя Марья проплакала всю ночь, тщетно пыталась Мурочка утешить ее. А Павля перед сном прошептал мне на ухо:
– Я им отомщу.
Зачем я не придал этому значения! Утром, незадолго до завтрака, нас переполошили истошные крики с улицы. Подбежав к окну, мы увидели раскрасневшегося Сен-Флорана, который тащил за руку упирающегося и визжащего Павлю.
– Ваш сын бил окна в театре, господин Миронов, – мрачно сообщил Сен-Флоран, втолкнув своего пленника в переднюю. Павля посмотрел на него волчонком, и француз отпустил его руку.
На дядю Гришу жутко было смотреть. Он так взглянул на сына, что бесстрашный Павля втянул голову в плечи.
– Сожалею, – продолжал Сен-Флоран, – но представление нынче не состоится, и, боюсь, я намерен удержать убытки из вашего жалованья.
С этими словами он повернулся и ушел, даже не попрощавшись.
Могучая рука дяди Гриши взметнулась, подобно атакующей анаконде, и Павля с криком отлетел. Я был поражен: никогда, ни на кого из нас дядя Гриша не поднимал руки. Страшно вскрикнула тетя Марья, ахнула Мурочка, а Митинька заверещал, как испуганный зверек:
– Папочка, не бей Павлю!
Но дядя Гриша второй рукой сгреб того за грудки и вздернул на ноги. Белобрысая Павлина голова моталась, будто у куклы. На левой стороне лица пламенел отпечаток пятерни, из носа струйкой бежала кровь. Он не мог даже заплакать, лишь со всхлипами всасывал воздух.
– Будешь знать?! – зычно заревел дядя Гриша, тряся его из стороны в сторону. – Будешь знать?! Будешь?!
Он отшвырнул Павлю, тот стукнулся затылком о стену и сполз на пол. Тетя Марья, опомнившись, кинулась к сыну, схватила в охапку и прижала к себе.
Дядя Гриша весь вдруг как-то поник, глаза его забегали. Совсем другим голосом он пробормотал:
– Павлик, сынок… Прости, я не хотел…
И шагнул к нам, беспомощно разводя руками, но тетя Марья подхватилась, закрыв собой Павлю, и закричала:
– Пошел вон, зверь проклятый!
На мгновение мне стало страшно: блуждающий взгляд дяди Гриши обежал стены и остановился на сабле… Потом он резко повернулся и вышел из дома. Я слышал, как стонали ступени крыльца под его тяжелой поступью. Затем я перевел взгляд на Павлю и с ужасом увидел, что кровь у него бежит не только из носа, но и из уха.
Вечером нам пришлось забирать пьяного дядю Гришу из околотка.
1919
Вытянувшись на скамье в тесной, душной каморе без окон, страдая от ломоты во всем теле, я сознавал, что скоро умру.
На рассвете – или позже, если этот сброд не сразу проспится, – меня ждут пытки и, несомненно, расстрел.
Я знал, как это будет, сам участвовал в допросах над пленными красными и вместе с товарищами казнил их. Многие делали это с охотой, давая выход потаенной жестокости. Красные разрушили прежнюю нашу жизнь, и офицерам казалось вполне справедливым лишать жизни их. Во враге отказывались видеть человека с чувствами и чаяниями; бешеные псы, тифозные вши, чумные крысы – вот кем были они для нас, а мы – для них, с той лишь разницей, что крыс, вшей и псов не положено подвергать мучениям, прежде чем уничтожить.
И всякий раз, как я принимал в этом участие, в голове стучало одно и то же проклятое слово. Треск ломающихся пальцев – Гиньоль! Выбитые зубы, раздробленные кости, содранная штыками кожа – Гиньоль! Очередной наспех вырытый ров, очередная шеренга оборванных пленников на краю, очередной патрон, который я досылал в казенник, прежде чем вскинуть винтовку и всадить пулю в живое тело, – снова Гиньоль!
А я – лишь исполнитель отведенной мне роли.
1909
С того рокового вечера дядя Гриша опять взялся за старое – беспробудное пьянство. Его благодушие окончательно сменилось тупым озлоблением, и мы все больше начинали его бояться. Однако с другими горожанами происходили события куда более страшные. Дебоширы, склочники, домашние тираны – все они гораздо сильнее ощутили на себе влияние Гран-Гиньоля.
Жестокость выплескивалась со сцены и волной катилась по городу, захлестывая все больше и больше душ. Били жен смертным боем, до крови и переломов, так же зверски избивали детей. Вечером Безымянная в муках умирала на сцене, днем зрители вершили расправу над ближними – пусть и куда менее изощренную.
Вот Безымянная – юная проститутка, своей красотой и острым язычком навлекшая на себя злобу изрядно поблекших товарок: она кричит, бьется в руках у двух вульгарно размалеванных шлюх, пока третья, смеясь, вырезает ей бритвой глаз и уродует лицо. Сутенер-апаш, увидев, что «товар» испорчен, перерезает ей горло выкидным ножом…
Несколько дней спустя некий мещанин, взревновав, проделал все то же самое со своею невестой.
Вот Безымянная – богатая наследница, упрятанная алчной родней в сумасшедший дом; врач по имени Роден привязывает ее к койке и жестоко насилует. Затем, дабы заставить ее молчать, он делает жертве укол цианида. Вид ее судорог вновь пробуждает в Родене похоть, и он еще раз овладевает уже агонизирующим телом…
На следующее утро желчный учитель словесности поймал в своем садике воровавшего вишни мальчишку и размозжил ему пальцы молотком.
Безымянная корчится, привязанная к столу, а безобразный Гаро, скаля клыкастый рот, свежует ее разделочным ножом…
Нервозный студент, истративший на походы в театр все свои сбережения, набросился на квартирную хозяйку, когда та пришла требовать оплаты. Разбив ее головой окно, он вытолкнул истекающую кровью женщину со второго этажа, после чего выбрал самый большой осколок стекла и перерезал себе глотку.
Всё они виноваты, шептались в городе, чертова заезжая труппа. Точно, чертова, не иначе черти и есть.
Но ни у кого не возникло и мысли что-либо предпринять. К этому времени мы все уже нуждались в ежевечерних кровавых спектаклях, как опиоман нуждается в привычной порции зелья; обыденное существование, без крови и мук, само сделалось для нас страшною мукой, и мысль о том, чтобы вернуться к нему, казалась нестерпимой. И я – уже не таясь от дяди Гриши, которому на все стало плевать, – каждый вечер прятался в пыльной темноте ложи и смотрел, смотрел на бесконечную вереницу смертей и гротескных образов, ужасающе реальных именно в своей гротескности.
И тут вмешался Цвейг.
Цвейгу было около тридцати, и в нашей глуши он оказался после скандала: спутался с женой редактора какой-то крупной столичной газеты. Щеголеватый вид, идеально уложенные волосы цвета меди в сочетании с ясным лицом, безупречные манеры – все это делало его неотразимым в глазах томящихся в девичестве барышень. Их маменьки, полагаю, считали Цвейга Божьей карой за собственные грехи юности. Несправедливо, однако, было бы сказать, что амуры составляли единственное его занятие; журналист он был отменный. Чуть не круглые сутки носился он по городу, выискивая самые свежие и самые скандальные новости для нашего унылого ежедневного листка.
Расследование свое он, вероятно, начал уже давно, но нашумевших спектаклей избегал до последнего.
В тот вечер давали одно из самых омерзительных представлений – еще недавно все к нему причастные, без сомнения, угодили бы за решетку. Красавицу Софи оболгали перед мужем завистники; супруга играл, причем с поистине дьявольским блеском, сам Сен-Флоран. Его герой, человек, казалось бы, мягкий и благородный, от ревности лишился рассудка и подверг жену истязаниям, стремясь выведать имя несуществующего любовника. Ударом трости он раздробил ей локоть. Рыдая в голос, она забилась в угол и баюкала изувеченную руку, но в лицах зрителей не было сострадания – лишь животное возбуждение.
Безумец принялся жестоко избивать бедную Софи; когда она уже не могла сопротивляться, он задрал ей подол, сорвал белье и с силой вогнал набалдашник трости в срамное место. Софи хрипела и колотилась затылком об пол, изо рта ее шла пена, а муж проталкивал трость все глубже и глубже. Затем он взял со стола нож и принялся перепиливать тонкую белую шею…
Не досмотрев, я со всех ног бросился в уборную, зажимая руками рот. Выворачивало меня долго. Наконец, поплескав в лицо холодной водой, я вышел и поплелся к выходу.
На другой стороне улицы дядя Гриша стоял рядом с Цвейгом. Тот пытался закурить, но рука его дрожала, и огонек спички никак не мог коснуться кончика сигареты.
– Поразительно, – произнес он тем не менее совершенно спокойно. – На заре двадцатого века… Непостижимо.
– Мерзость знатная, – угрюмо согласился дядя Гриша. – Но от меня-то что вам нужно?
– Я бы хотел пробраться в гримерную и потолковать с их примой, – небрежно ответил Цвейг. – Об этом кровавом вертепе стоит узнать побольше, а чутье подсказывает мне, что говорить с мсье Сен-Флораном бессмысленно… Отойдемте.
Завидев меня, дядя Гриша даже не удивился. Он махнул мне рукой, и мы втроем отошли за кусты. Цвейг бросил сигарету и носком ботинка втер ее в землю.
– Итак, вы одолжите мне ключи от пожарного хода, – сказал он. – Даю два червонца. Я проберусь к гримерной, а там уж сделаю все, чтобы красавица раскрыла мне тайны своего… гм… ремесла.
– Ежели пытать надумали, – хмыкнул дядя Гриша, – вам будет трудновато ее удивить!
– Вы что же, думаете, ее пытают по-настоящему? – засмеялся Цвейг. – Право же! Спектакли, конечно, омерзительные, на умы действуют, но ведь очевидная бутафория…
– Слушай, щелкопер! – взъярился вдруг мой опекун. – Ты на войне бывал?
– Как журналист бывал, – невозмутимо отвечал Цвейг. – Но участвовать не доводилось.
– Ясно, тыловая крыса, – буркнул дядя Гриша. – А я кунался в самое пекло. И уж настоящую кровь отличу!
Тут Цвейг все же обиделся:
– Да будет вам известно, что ваша война – это пережиток. Неужели вы не понимаете, что начинается новая эра? Еще немного, и «тыловые крысы», как вы изволили выразиться, построят новый мир, где не будет места ни войнам, ни суевериям!
– А мне кажется, война будет всегда, – тихо сказал я, вспомнив отца.
– Вздор, мой дорогой мальчик! Конфликты, что сейчас еще вспыхивают, – это лишь последние судороги варварства. Театр военных действий так же нелеп, как и театр ужасов. А что до крови, то я навел справки: она действительно настоящая. Берут на скотобойне купца Полухина, по рублю за ведро. Что до моих методов допроса…
Он жестом фокусника извлек из кармана визитки переливающееся искорками бриллиантовое колье.
– Честно говоря, подделка, – вздохнул он. – Но сердце красавицы, надеюсь, растопит.
– Ну, к делу! – буркнул дядя Гриша. – Деньги вперед. И вот что: сам я туда ни ногой. Знаете, где гримерные?
– Признаться, нет.
– Тогда пойдет мальчишка. – Дядя Гриша посмотрел на меня налитыми кровью глазами, и слова протеста застряли у меня в горле. – А я того… дело у меня.
Кабак твое дело, подумал я. Цвейг подал дяде Грише два червонца, тот схватил их жадно, как попрошайка, и исчез в темноте. Цвейг положил руку мне на плечо:
– Бояться нечего, мой юный друг.
– Раз нечего, что вас заинтересовало? – спросил я.
– Хочу знать, как они это делают, мой мальчик. Стоит только разоблачить эти трюки, и все их влияние сойдет на нет.
Мы выжидали в тени кустов, пока в окнах театра не погасли огни. Стрекотали сверчки, ласковый ветерок шептался с листвой, ночь дышала покоем, и трудно было поверить, что впереди нас ждет опасное предприятие.
– Пора, – сказал Цвейг.
Мы прокрались к двери пожарного хода. Цвейг протянул мне связку ключей, и я, быстро найдя нужный, отпер замок.
Внутри царила темнота. Цвейг достал из кармана книжку спичек, оторвал одну и зажег. При ее свете мы быстро нашли коридор, по обе стороны которого тянулись двери гримерных.
При мысли о том, что сейчас я вблизи увижу Безымянную, у меня все затрепетало внутри.
Найдя нужную дверь, Цвейг задул подбирающийся к пальцам огонек и отдал спички мне. Осторожно постучался. Ответа не последовало. Он постучал еще раз, с тем же успехом.
– Плохи наши дела, – молвил он. – Или барышня спит, или…
Его прервал оглушительный хохот откуда-то сверху. Я вскрикнул. За хохотом последовал ликующий клич и возбужденный гул голосов.
– Похоже, барышня веселится с друзьями, – с досадой пробормотал Цвейг. Будто в ответ, снова послышался истерический смех. – Осмотреть бы хоть ее комнату: не хотелось бы уходить несолоно хлебавши…
В этом он был одинок: мне хотелось уйти как можно скорее. Смех стих, но голоса стали громче, а темнота подкрадывалась со всех сторон. Тем не менее я выбрал ключ, отпиравший двери гримерных, и протянул Цвейгу.
Пока он возился с замком, спичка потухла. Я зажег еще одну.
Огонек осветил лесенку, ведущую на сцену… и горбатый силуэт с тяжелым ведром в руке.
Цвейг охнул. Гаро взревел, уронил ведро, расплескав содержимое, и, наклонившись, выхватил из-за голенища сапога разделочный нож – тот самый нож, которым на сцене терзал Безымянную.
Цвейг вскрикнул, когда нож достал его в плечо, и кулаком, в котором сжимал ключи, ударил горбуна в висок наотмашь. В этот момент спичка погасла, снова погрузив нас во мрак.
Время, потребовавшееся на то, чтобы зажечь очередную спичку, показалось мне вечностью.
В дрожащем неверном свете я разглядел бледное лицо журналиста, а потом увидел Гаро, лежащего с разбитой головой в огромной багряной луже.
– Я не хотел… – растерянно пробормотал Цвейг.
Спичка потухла.
– Это не его кровь, – сказал я. – Она была в ведре. Вы говорили, они берут свиную…
– Точно! – воскликнул он. – Но… зачем нести ее сюда ночью?
Ответить я не успел. Со всех сторон послышались крики и топот множества ног. Сомнений не было: нас окружили. Вдруг яркий свет резанул мне глаза: Цвейг широко распахнул дверь гримерной.
Мы ворвались в комнату. Цвейг захлопнул дверь и повернул ключ в замке.
Гримерная оказалась довольно просторной. Я увидел туалетный столик с зеркалом… мягкую софу… кедровый гардероб… окно, обрамленное тяжелыми портьерами и, увы, забранное толстой решеткой… гниющую кучу цветов в углу… нагое тело, распростертое посреди комнаты… отсеченную голову, окруженную нимбом темных волос…
Я разинул рот, пытаясь закричать, но не смог издать ни звука. Цвейг тут же зажал мне рот ладонью.
Кто-то что-то прокричал по-французски, и дверь затряслась под градом ударов.
– Засекли! – простонал Цвейг. – Засекли, черти. Прячься в гардероб!
– А вы?
– Обо мне не беспокойся. Тебя они не видели, прячься!
– Зачем вы не взяли с собой пистолет!
– Какой еще пистолет? – прошипел Цвейг. – Я не герой синематографа. В гардероб, живо!
– А… – начал я; панический страх боролся в моей душе с совестью.
– Живо! Я как-нибудь справлюсь.
Я метнулся к шкафу. Повернул ключ, распахнул тяжелые двери, ворвался в пахнущий нафталином мрак и, осторожно прикрыв за собой двери, приник глазом к замочной скважине. Цвейг подбежал к туалетному столику и принялся отчаянно толкать его к двери, но было ясно, что забаррикадироваться он не успеет. Звонко треснуло дерево, вылетел, брызнув щепой, замок, и дверь распахнулась, пропуская в гримерную дьявольскую труппу.
Цвейг встретил ее предводителя – дюжего детину с топором палача, – превосходным ударом в мясистую багровую рожу. Громила отлетел назад, но топора из рук не выпустил. И сразу же вся эта свора – с ножами, тесаками, бритвами – накинулась на Цвейга и погребла его под собой. Я слышал звуки ударов и яростные вопли нападавших, и вдруг закричал Цвейг, звонко и жалобно, словно заяц в капкане. Крик этот, дикий, отчаянный, потряс меня. Цвейг, отважный журналист, не мог так кричать.
Мне хотелось забиться в темную глубину шкафа, обхватить руками голову и убедить себя, что все это – кошмарный сон, но глаз мой будто прирос к скважине. Крик Цвейга перешел в стоны, перемежающиеся хрипами. Стая расступилась, оставив его лежать на полу, избитого и окровавленного.
Вошел Сен-Флоран. Он приблизился к Цвейгу и ткнул его концом трости.
– Soulevez![5 - Поднять! (Фр.)] – велел он.
Дюжина рук ухватила журналиста за плечи и вздернула на ноги. Голова его упала на грудь, разлохмаченные волосы свесились на лицо. Уперев набалдашник трости ему под подбородок, Сен-Флоран медленно поднял его голову и посмотрел в залитые кровью глаза.
– Как говорят у вас в России, – холодно произнес он, – любопытной Варваре на базаре нос оторвали.
Цвейг зашевелил разбитыми губами, закашлялся. Брызги осели на лице маленького француза, запятнали стекла очков. Мне хотелось бы сказать, что Цвейг гордо плюнул Сен-Флорану в лицо, но я совершенно уверен, что это вышло случайно. Сен-Флоран, однако, понял все иначе: не моргнув глазом, он достал из кармана платок и вытер со щеки кровавый сгусток.
– В вас играет горячая кровь, – произнес он спокойно. – Предыдущее кровопускание не смогло исцелить вас от безрассудства. Быть может, сработает это!
Он махнул рукой. Цвейга развернули лицом к обезглавленному телу. Одна из непотребных девок с усмешкой помахала отнятым колье и спрятала его в декольте.
– Благодарю за презент! – сказала она и взмахнула бритвой. Кровавый веер вырос из рассеченного горла Цвейга, щедро оросив убитую и ее голову.
Как мне описать то, что произошло потом? Временами я сам себе не верю… Отсеченная голова вдруг выпустила из обрубка шеи блестящие кровавые жилы. Точно чудовищные щупальца, дотянулись они до измочаленного пенька в плечах и стремительно забурились внутрь, подтягивая голову к телу. Шея срасталась! Одновременно с тем я видел, как алебастровая кожа мертвого тела, подобно губке, втягивала в себя кровяные брызги. Открылись глаза, черные, страшные, состоящие будто из одних зрачков.
Актеры отпустили Цвейга, его содрогающееся тело упало на колени и медленно завалилось лицом вперед. И тотчас же ожившая, перекатившись на живот, выпростала руки, схватила Цвейга за плечи, притянула к себе и впилась зубами в разрез на горле. Я услышал ужасный хлюпающий звук.
Безымянная преображалась. Сквозь кожу возле лопаток с треском пробурились еще две длинные, тощие, как палки, конечности, увенчанные крюками, и развернулись парой огромных кожистых крыльев. Волосы втянулись в череп, сменившись гребнем из длинных острых шипов. Плечи сгорбились, ребра расперли грудную клетку, на спине вздулись цепочкой бугры позвонков…
Толпа разразилась воплями и улюлюканьем. Багроволицый бросил топор, приспустил штаны и навалился на тварь сзади, ухватываясь за крылья. Она издала сдавленный крик протеста. Девицы захихикали.
Сен-Флоран ударил тростью, и громила со стоном опрокинулся назад, зажимая рукою разбитый лоб. Остальные в страхе отпрянули.
– Tu as oubliе,– тихо произнес Сен-Флоран, – qui est le chef ici. Si ?a se rеp?te, tu seras ? sa disposition.[6 - Ты забыл, верно… кто здесь главный. Еще раз позволишь себе такое – и я отдам тебя на ее милость (фр.).]
– Non, pas ?a! – пробормотал здоровяк. – Monsieur Saint-Florent, Je croyais qu’on va s’amuser aujourd’hui…[7 - Не надо! Мсье Сен-Флоран, я думал, сегодня мы повеселимся (фр.).]
– Ce n’est pas le moment, – оборвал его Сен-Флоран. – Cet le buveur a fait passer un baveux. J’en ai marre! Il est temps de lui supprimer.[8 - Сегодня не до веселья. Этот пьянчуга пропустил сюда чертова борзописца. С меня довольно! Пора с ним потолковать по душам (фр.).]
Притихшая банда повалила из гримерной. Последним, постояв с минуту на пороге, вышел Сен-Флоран и захлопнул за собою дверь. Я слышал, как они возились в коридоре с Гаро, и беззвучно молился, чтобы горбун, видевший, что нас было двое, как можно позже пришел в себя.
Наконец его, по всей видимости, унесли, и все стихло. Я остался наедине с чудовищем.
Грудь разрывалась: я понял, что почти не дышу. Не отрываясь от скважины, я зажал рот ладонью и выдохнул в нее, надеясь, что не буду услышан. Безымянная тем временем завершила свою жуткую трапезу, оторвалась от тела Цвейга и поднялась на ноги. Утерла ладонью рот. Замерла на мгновение – горгулья из алебастра – и вдруг сказала:
– Вот так я умираю и воскресаю каждую ночь. Разве снилось такое чудо вашему распятому Богу? Они истязают меня. «Какая мерзость!» – говорите вы и снова идете смотреть. Они убивают меня. Они насилуют меня. У вас на глазах – и потом, ночью.
Мое сердце оборвалось. Я еще тешил себя надеждой, что она разговаривает сама с собой, когда она добавила:
– Да, мальчик, я говорю с тобой, я давно тебя учуяла. Можешь выйти, я сыта и не трону тебя. – Подождала. – Довольно ломать комедию, мальчик. Если бы я хотела тебе вреда, попросила бы тебя вытащить. Впрочем, я и сама справлюсь…
Дверца шкафа сорвалась с петель, и я мешком свалился к ногам Безымянной.
Она склонилась надо мной, и я увидел ее во всей красе. Ее нагота была отвратительна… но было в ней и что-то неодолимо влекущее. Хотелось касаться этой скользкой белесой плоти, ласкать ее, целовать…
Меня бросило в жар.
– Сколько в тебе крови! – сказала она. Я попытался отползти к двери. – Не убегай. Они поймают тебя.
– Вы… вы кровь пьете, – выдавил я.
– Пью, – сказала она. – Пью, чтобы жить. Я живая. Я чувствую боль. Как бы я хотела заставить вас всех почувствовать мою боль!
Внезапно она схватила меня за плечи и кинула на софу, а сама взгромоздилась сверху. Я лежал на спине, совершено беспомощный, не в силах оторвать взгляда от бликов, играющих в черных глазах чудовища. Ее крылья покачивались над нами, полупрозрачные белесые мембраны в кровяных прожилках причудливым образом преломляли свет. Она провела длинным языком по моей шее и рассмеялась, когда я издал сдавленный писк. Огромные когти нежно играли с моими волосами.
Я крепко зажмурился, а когда снова открыл глаза, крылатого порождения ада больше не было: надо мной, щекоча мне лицо шелковистыми волосами, склонялась Софи.
– А сами они пьют мою кровь, – прошептала она. – И стало быть, я обязана делать все, что они велят. Такова моя природа. Иначе бы я их всех разодрала на куски! Кем ты хочешь, чтобы я стала? – вдруг спросила она.
Испуганный, непонимающий, я лишь бестолково разевал рот.
На мгновение ее окутал белый туман, а когда он рассеялся, вместо Софи передо мной была другая женщина – Адель. Я вскрикнул.
– Ах, право, какая я глупая! – засмеялась она. – Конечно же, ты хочешь Бесенка! Она ведь твоя ровесница!
Миг – и вот уже Мари-Бесенок улыбается мне, сверкая озорными глазами. Ее ловкие пальчики начали расстегивать мою рубашку.
– Пошалим?
– Пожалуйста, отпустите меня! – взмолился я.
Хлопнув в ладоши, Бесенок соскочила с меня и одним прыжком оказалась на подоконнике. Ее молочно-белая кожа серебрилась в лунном свете.
– Умный мальчик! – сказала она со смехом. – Согласись ты, и я бы кое-что тебе оторвала. А теперь… беги! – Распахнув окно, она ухватилась за два толстых прута и с легкостью раздвинула их так, чтобы я мог пролезть.
Я лежал, парализованный страхом.
– Ну что же ты? – насмешливо спросила Бесенок, болтая голыми ногами.
Я все же нашел в себе силы подняться и проковылять к окну. Внезапно ее холодные пальцы обхватили мою голову, и она, наклонившись, коснулась губами моих губ. Я почувствовал железистый привкус крови Цвейга.
– А вы? – порывисто спросил я.
– Я не могу уйти, – печально сказала она. – Беги. Ты хороший.
Долго блуждал я в темноте, не соображая, куда иду. То, что я узнал и увидел, потрясло меня до глубины души. За каждым деревом мерещился мне кто-нибудь из актеров Сен-Флорана. Но наибольший ужас мне внушала не дьявольская труппа, а участь ее рабыни… несчастного существа, годами подвергающегося жесточайшему поруганию.
Каждый вечер.
Каждую ночь.
Когда небосвод посерел, предвещая утреннюю зарю, я наконец добрался до дома.
Запах бойни встретил меня с порога. Посреди передней скорчилась на полу тетя Марья, из-под ее головы расползалась лужа крови, а остекленевшие глаза слепо пялились в никуда.
Я перевел взгляд на стену. Дяди Гришиной сабли не было.
Бежать! Бежать!
Но ноги предали меня и сами понесли в глубь дома.
В гостиной я увидел лежащую на спине Мурочку. Удар сабли развалил ее лицо пополам, и меня почему-то больше всего поразило, насколько уродливы сделались его черты из-за одной только раны.
Немного поодаль, вывернув голову, лежало маленькое тельце бедного Митиньки, почти рассеченное надвое. Какое-то благоговейное удивление застыло на мертвом личике: широко раскрытые глаза, приоткрытый рот – с таким видом внимал он моим жутким историям.
Павлю я не узнал вовсе – понял только, что вот эта куча изрубленного мяса он и есть.
Где же дядя Гриша? Неужели его тоже убили?
С трудом оторвавшись от зрелища бойни, я посмотрел в окно… Там, в нежном свете зари, скалил украшенную кровоподтеком рожу Гаро и скребся в стекло костлявыми пальцами.
Тихие шаги послышались за спиной, и, когда я обернулся, на голову мне обрушилась трость.
Безымянную распяли на деревянном столбе посреди сцены.
Ее лодыжки были прикручены грубой веревкой к подножию, тонкие запястья пригвождены двумя кинжалами к перекладине; обнаженное тело прогнулось, повиснув на растянутых руках, и струйки крови прокладывали дорогу по его пленительным изгибам, оттеняя ослепительную белизну кожи; набедренная повязка из прозрачного алого шелка едва скрывала самое сокровенное.
Безымянная кричала и извивалась, когда палач в алом капюшоне полосовал ее ударами бича; крик сменился задушенным воем, когда он взял усеянные шипами клещи и вогнал ей в рот, ломая зубы в мелкое крошево. Зажимы раскрылись, распяливая челюсти, нашарили в кровавом месиве рта дрожащий язык, сомкнулись, и палач одним движением вырвал его, забрызгав ручищи кровью, такой яркой в безжалостном сиянии моих прожекторов…
Да, в этот вечер – вечер закрытия сезона – свет на сцену направлял именно я.
– Почему вы не убили меня? – спросил я Сен-Флорана, когда еще лежал, связанный и беспомощный, в его кабинете. Сам импресарио сидел на стуле и протирал платком набалдашник трости.
– Потому что ты нам нужен, – отвечал он. – Сегодня мы закрываем сезон, световик, по понятным причинам, на работу не выйдет, а ты все же имеешь навыки…
– А если я откажусь?
– Тогда мы сыграем спектакль здесь и сейчас, главную роль исполнишь ты, а представление будет не менее чем в семи актах. Боюсь, ты не оживешь потом, сколько бы и чем бы тебя ни кропили. В роли заплечных дел мастера наш мсье Жером неподражаем.
– Ну а соглашусь?..
– Я давно подумывал пригласить тебя в нашу труппу, – сказал он. – Нам не помешает вливание свежей крови… о, не в том смысле, конечно. Тебя теперь ничто здесь не держит. С нами ты объедешь мир, станешь частью истинного Гран-Гиньоля, познаешь ласки Безымянной, как и все мы… она станет любой женщиной на твой выбор. Между прочим, – тут он понизил голос почти до шепота, – она всегда восстанавливается ПОЛНОСТЬЮ. Воскресает девственной, как Мадонна.
– Я не хочу ее мучить.
– О, попробовав раз, ты передумаешь! – с жаром воскликнул Сен-Флоран. – То, что мы, французы, называем la petite mort[9 - Маленькая смерть (фр.), оргазм.] – ничто в сравнении с этим наслаждением. Страдая от боли, она излучает нечто такое… терзая ее – или хотя бы созерцая ее муки! – познаешь неописуемое блаженство, и зверь, сидящий в душе, освобождается от оков… Это трудно постичь разумом, хотя мой великий соотечественник Лемаршан, говорят, довольно близко подобрался к эстетике упоения болью…
– Вы чудовища.
Сен-Флоран фыркнул.
– Разве кто-то из нас изнасиловал и сжег заживо малолетнюю в глухом местечке в Бретани? Нет, это сделал ее опекун-святоша. Разве кто-то из нас обрек на позорную гибель вдову? Разве кто-то из нас совершил все эти страшные злодеяния? Да, мы заимствуем их из жизни, таков мой принцип. Если хочешь, я покажу газетные подшивки. Мы просто воссоздаем их на сцене с тварью, для которой люди – всего лишь пища. Конечно, иной раз и нам приходится марать руки. Que diable![10 - Черт побери! (Фр.)] Когда этот мерзавец Мори[11 - Макс Мори – второй директор парижского театра «Гран-Гиньоль», сменивший на этой должности его основателя Оскара Метенье; именно ему принадлежит заслуга превращения «Гран-Гиньоля» в «театр ужасов».] – уж не знаю, с умыслом или без, – стянул нашу идею, мы не могли даже воззвать к закону!
– А тетя Марья! А Мура! А Павля! А Митинька! – закричал я в исступлении. Разбитая голова отозвалась вспышкой боли, перед глазами заплясали огненные точки.
– Твой опекун сделал это.
Я обомлел, пораженный чудовищностью этой лжи. А Сен-Флоран продолжал:
– Возможно, ты заметил, что некоторые люди в вашем городе сходят с ума? Боюсь, как раз тут есть доля нашей вины. Внутренний зверь… как я уже сказал, наши представления высвобождают его, но не у всех потом хватает сил вновь его обуздать. В каждом городе, где мы побывали, происходило нечто подобное.
Он лгал. Я знал это. Дядя Гриша ни за что не учинил бы такого. Но сил возражать у меня не осталось.
– Так что ты решил? – спросил Сен-Флоран.
– Я хочу жить, – прошептал я. И тут же добавил: – Но откуда мне знать, что вы не убьете меня, когда работа будет выполнена?
– Хочешь, я поведаю тебе, с чего все началось? – предложил он. – Тогда между нами установится какое-никакое доверие.
Я понимал, что никаких гарантий его рассказ мне не даст, тем паче, что Сен-Флоран мог сочинить его от и до. Он уже солгал мне про дядю Гришу. Тем не менее я кивнул.
– Давным-давно, когда я был немногим старше тебя, – начал он, – холера выкосила всю мою семью. Похоже на завязку одной из наших историй, правда? Все они похожи: однажды тебя оставляют наедине с беспощадным миром, и ты либо выживаешь, либо гибнешь. Я полагал, что мне суждено погибнуть, но на побережье близ Шербура меня, грязного, оборванного, умирающего от голода, подобрала труппа бродячих актеров. Там я впервые увидел ее…
Его голос задрожал.
– Тогда я не знал, кто она. Вообрази мое изумление, когда я увидел девушку, юную, прелестную девушку, запертую в клетке, словно животное! Той же ночью я попытался освободить ее, но глава труппы, старик Бертран, поймал нас и доходчиво разъяснил мне, с кем я имею дело. Актеры держали меня, пока он закалывал ее стилетом, а потом кропил тело собачьей кровью. И тогда… Вообрази мои ужас и потрясение!
Бертран называл ее своей «женой-феей». Он поймал это существо в горах много лет назад, следуя указаниям своего отца, деревенского колдуна. Говорил, что мужчины в его роду не раз покоряли женщин, если можно так их назвать, ее породы. Но ему первому пришла в голову идея извлечь из своей пленницы выгоду.
Тут глупое благородство покинуло меня. У этих невеж в руках было настоящее чудо, а все, на что хватало их убогой фантазии, – это возить его по деревням, убивать и оживлять снова на потеху толпе. Бертран, к тому же, сдавал ее для забав развратникам. Иногда даже мертвую. Таким прямая дорога в сутенеры, а не в артисты! Вдобавок он наложил лапу на доходы, заставляя актеров жить впроголодь. Что ж, мне не составило труда воззвать к их чувству справедливости, и где-то через месяц мы устроили небольшую la revolution[12 - Революцию (фр.).]. Старый лис дорого продал свою жизнь – успел-таки проткнуть мне бедро стилетом, подлец. Мы скрутили его и выпытали, каким образом держать нашу пленницу в узде…
– Пить ее кровь?
– Voici comment? Ah, jolie oeufs brouillеs![13 - Вот как? Ах, прелестная болтунья!] Придется наказать. Что ж, ее кровь дает много больше, чем просто власть над нею. Например, обостряет все способности. От актерских до владения языками – полагаю, ты это уже заметил. Так вот, Бертран божился, что отныне станет делить выручку честно. «Делить буду я», – сказал я, и старик отправился кормить рыб Ла-Манша.
Сен-Флоран мрачно усмехнулся.
– После этого я переписал репертуар и превратил вульгарную потеху в то, что все вы видите на сцене…
И теперь я сидел в осветительной ложе, и зрелище, которое я освещал, было не вульгарной потехой, но подлинным изуверством. А вместо дяди Гриши компанию мне составлял страшный Гаро. В руке он держал разделочный нож, готовый пустить его в ход, если я попытаюсь сбежать или поднять крик.
На сцене во всеоружии собрались злодеи из прошлых спектаклей.
Сюжет был благополучно послан ко всем чертям. Группа ряженых терзала жертву, а публика наслаждалась. Из всех декораций на сцене имелся лишь диванчик с подушками, на котором, закинув ногу за ногу, расположился Сен-Флоран с сигаретой в руке. Он наблюдал за истязанием; зрители наблюдали; и я наблюдал тоже, не в силах пошевелиться, как стонущее в муках создание режут на части, и его стонам вторили стоны из зала, стоны отвращения и – Боже правый! – наслаждения! Я цепенел, я задыхался от ужаса, сострадания и глухой ненависти к двуногим животным в зале.
Гаро издал дрожащий вздох; я обернулся и, увидев, что он запустил свободную руку себе в штаны, с омерзением перевел взгляд обратно на сцену. В этот момент Безымянная подняла голову, и наши взгляды на мгновение встретились.
Словно тонкая струна натянулась в моем мозгу и лопнула с яростным звоном. Я поднялся на ноги, повернулся и шагнул к Гаро, сжимая и разжимая кулаки.
– Бунт на корабле? – осклабился горбун, покрутив ножом. – Отлично! Я уж думал, мне ничего сегодня не перепадет…
Темный силуэт вырос позади него, обхватил Гаро за острый подбородок громадной лапищей и крутанул, хрустнув позвонками. Горбун замер на миг, словно разглядывая в изумлении собственный горб, и свалился на пол.
Передо мной стоял дядя Гриша. Он был страшен. Широко раскрытые глаза налились кровью, лицо покрывала щетина, губы дрожали, однако голос его был поразительно спокоен, когда он спросил:
– Помнишь, как я учил тебя не допускать пожара?
Я кивнул.
– Тогда ты знаешь, как его устроить.
Я знал.
Прежде чем вместе с ним покинуть осветительную ложу, я взялся за световую пушку и развернул так, чтобы кожух соприкоснулся с черной тканью отбойника.
– Ты ступай за кулисы, – велел дядя Гриша. – А я запалю здесь все!
Как во сне, спустился я на первый этаж, отворил боковую дверь, нырнул в темноту кулис и замер, услышав протяжный, исполненный муки стон.
Клещи впивались в упругую грудь Безымянной, выворачивая кровоточащие куски. Ее тело судорожно выгибалось на столбе, пятная пол темными кляксами.
Я взялся за раскаленный портальный фонарь и медленно передвинул его к кулисе…
Девицы раздирали бока Безымянной длинными, покрытыми красным лаком ногтями, кусали за бедра, словно даже то, что осталось от ее красоты, вызывало в них животную ненависть. Их жадные язычки скользили по ее белоснежной коже, словно дрожащие багряно-розовые слизни, собирая капельки крови.
Кулиса закурилась слабым дымком…
Жером-палач взялся за топор и в два удара перерубил изящные запястья, уронив то, что осталось от женщины, на залитые кровью доски. Следующий удар разрубил ей голени, окончательно отделив от столба искалеченное тело.
Занялись первые робкие язычки пламени…
Топор поднимался и опускался, превращая Безымянную в Бесформенную. Остальные актеры собирали отсеченные части и складывали в огромную плетеную корзину. Так увлеклись они своей гнусной работой, а зрители – созерцанием, что долго не чувствовали запаха гари.
Когда последний кусок еще недавно прекрасного тела исчез в корзине, убийцы вышли на поклон, и публика взорвалась восторженными криками и аплодисментами.
– Я счастлив вам сообщить, – провозгласил Сен-Флоран, поднимаясь с дивана, – что на сем цикл наших представлений завершен; возвращайтесь к своей скучной жизни, дамы и господа, – он хохотнул, – если, конечно, сможете!
Аплодисменты начали стихать, и тогда я, заглушая их, отчаянно завопил:
– Пожар!
Слово это произвело магическое впечатление. Толпа обезумела. Люди в зале, все как один, повскакивали с мест и с воплями бросились к дверям, сшибая друг друга с ног, топча, отталкивая визжащих дам… Те, впрочем, не оставались в долгу – драли ноготками лица мужчин, норовя выцарапать глаза, и с обезьяньей ловкостью карабкались по плечам и головам упавших. Наверху некоторые падали из лож и балконов, обрушиваясь на головы беснующихся в партере. Зловещее слово «Пожар!» лишило зрителей последних остатков человеческого; и одновременно из хищников они превратились в стадо скотов, мычащее, ревущее, хрипящее, визжащее. Запертые двери затрещали и рухнули, но отовсюду навстречу спасавшимся хлынули клубы черного дыма и мгновенно заволокли зал. Дядя Гриша не терял времени даром: огонь, верно, охватил весь театр и уже подбирался к сцене.
– Malеdiction![14 - Проклятие! (Фр.)] – взвыл Сен-Флоран.
Артисты бросились к двери, через которую вошел я, однако вся кулиса уже была охвачена пламенем. Задыхаясь, я шагнул им навстречу, готовый погибнуть, но в тот же миг, оттолкнув меня, на сцену вылетел дядя Гриша – огромный, перемазанный сажей, со сверкающей саблей в руке.
Толпа ряженых ошалело воззрилась на него. Разумнее всех поступил Сен-Флоран: словно вспугнутый заяц, он метнулся куда-то в глубь сцены и исчез в темноте.
– Кто не хочет сгореть, – произнес дядя Гриша, – пожалте к выходу.
Первым не выдержал Роден. Со скальпелем в руке кинулся он на дядю Гришу. Сабля врубилась ему между плечом и шеей, алые брызги расцветили белый халат. Но остальные, заметив, что клинок крепко засел в теле их собрата, ринулись вперед, размахивая ножами, топорами и бритвами.
Однако они недооценили противника. Дядя Гриша в долю секунды высвободил саблю и, раскрутив над головой, обрушил на налетающую стену врагов, а затем еще раз и еще.
Вопли актеров смешались с воплями публики. Напрасно метались они по сцене, пытаясь увернуться от сабли. Удар следовал за ударом, клинок перерубал руки, отсекал пальцы, раскраивал черепа, разметывая по сцене клочья костюмов, брызги крови и ошметки плоти. Актеры пытались бежать, но поскальзывались в крови и падали. А сабля разила снова и снова… Вот Жером-палач выпустил из рук топор и рухнул на колени, пытаясь удержать лезущие из рассеченного брюха склизкие петли кишок; вот преподобный Шабер в развевающейся сутане занес кочергу – а в следующий миг его голова слетела с плеч и угодила в оркестровую яму; шлюхи попадали на колени, с мольбой протягивая к дяде Грише дрожащие окровавленные руки, но никакие мольбы не могли бы тронуть сейчас дядю Гришу. Он безжалостно забил их остервенелыми ударами сабли, одну за другой.
В считаные минуты все было кончено, и кругом лежали судорожно вздрагивающие тела и обрубки тел.
На дрожащих ногах я двинулся мимо дяди Гриши, застывшего окровавленным истуканом, к корзине, упал на колени и долго смотрел на искалеченные останки. Я понимал, что Безымянную не спасти: пламя подбиралось со всех сторон, скорее всего, нам самим не суждено было выбраться. Слезы жгли мне глаза, а может, то был едкий черный дым, который клубился уже повсюду и окутывал сцену. Крики стихли: вероятно, большинство зрителей все же сумели покинуть театр. Теперь я слышал лишь треск огня.
Дядя Гриша тяжелым шагом подошел и тоже посмотрел на корзину.
– Нашел по ком плакать! – бросил он. – Как есть нежить. Сжечь – и вся недолга.
Он ткнул в корзину острием сабли.
– Не надо! – воскликнул я.
И тут из темноты подал дрожащий голос Сен-Флоран.
– Прошу вас, – проговорил он, – послушайте мальчика. Не делайте этого. Вы не представляете, какое это необыкновенное создание. Уверяю, она… ни в чем не повинна. Если мы что-то сделали вам… убейте меня, но ее не троньте.
Я был изумлен услышать в змеином голосе этого человека искренний страх – страх не за себя, но за ту, кого он ради наживы и собственного удовольствия подвергал бесконечным страданиям.
– Вы мне много чего сделали! – засмеялся дядя Гриша. – Давай, лягушатник, ползи-ко сюды на карачечках, да кланяйся: авось смилуюсь!
– Мы не трогали твою семью, ivre de b?te[15 - Пьяная скотина (фр.).]! – в истерике прокричал невидимый Сен-Флоран. – Не прикасайся к ней!
– Не трогайте ее! – крикнул и я, обхватив корзину, и вдруг в плечо мне будто угодил молот. Распластавшись на спине и корчась от боли, я не сразу сообразил, что дядя Гриша ударил меня ногой. Он смотрел на меня дикими глазами, и на лице его читалась жажда убийства.
Внезапно грянул выстрел. Дядя Гриша откачнулся, и пуля пробила диванную подушку, взметнув фонтанчик пуха. Я вскочил в тот самый момент, когда из клубов дыма, кашляя и задыхаясь, выбежал Сен-Флоран с револьвером в руке. Он пальнул еще раз, но отчаяние и слепящий дым не дали ему верно прицелиться, и пуля ушла в молоко.
– Осторожно! – крикнул я дяде Грише. Сен-Флоран тут же развернулся, по-собачьи ощерясь, и вскинул револьвер. Это было ошибкой. Я увидел черное дуло, нацеленное мне в лоб, но тут сабля рассекла вьющиеся струи дыма и наискось вонзилась в череп маленького француза. Глаза Сен-Флорана за стеклами очков вылезли из орбит, ноги подкосились. Он выронил пистолет и упал навзничь.
Только тогда я с ужасом понял, что он говорил чистую правду.
Дядя Гриша поймал мой взгляд и тоже все понял. Он шагнул ко мне, поднимая забрызганную кровью саблю.
– Я пьян был… – заговорил он торопливо, сбивчиво. – В дымину! Оба цвейговых червонца прогулял. А Марья, как я домой воротился, как на меня кинется! Да все в глаза, в глаза норовит, сука! Саблю схватил, рукоятью в висок, она повалилась… малые крик подняли… тут будто бес в меня вселился…
Он размахнулся саблей, метя мне в голову. Опомнившись, я отпрянул в самый последний миг, но острие успело рассечь мне кожу на лбу, и брызги крови окропили корзину вместе с жутким содержимым. Наполовину ослепший, я упал на четвереньки, повалился на бок и по-младенчески подтянул колени к груди в ожидании второго удара.
Дядя Гриша враскачку шагал ко мне через дым и огонь с саблей в руке. Как никогда он походил на медведя, вот только уже не добродушного – на шатуна, раненного неумелым охотником.
– Я еще не стар, – бормотал он, – я не хочу на каторгу, не хочу на виселицу, я жить хочу, понимаешь? Жить! Надо было еще в ложе шею тебе свернуть…
Я знал, что не жить ему хочется – убивать. Он сам отрезал себе все пути к отступлению, и моя смерть не спасла бы его от огня.
И тогда Безымянная взвилась из корзины, подобно разбуженной кобре, распахнула могучие крылья, и дядя Гриша, только что бывший огромным и страшным, выронил саблю и забился в ее руках с жалобным криком, словно пойманный воробушек. Без малейшего усилия она сдавила руками его массивную грудь, послышался треск, и я увидел, как белые ребра прорвали плоть на его груди вместе с несвежей рубахой. Крик сменился сдавленным бульканьем. Голова дяди Гриши запрокинулась, устремив стекленеющий взгляд в задымленный потолок, с губ полетели алые брызги, а Безымянная припала ртом к открывшемуся горлу, разорвала его зубами и стала жадно глотать ударивший кровавый фонтан.
Отшвырнув дядю Гришу, она набросилась на меня. Я хотел закричать, но ее руки обвились вокруг меня, задушив крик. Она изогнулась, накрыв меня своим телом, взмахнула крыльями и взмыла вверх.
Оглушительный грохот ударил меня по ушам, когда она, еще недавно такая хрупкая и уязвимая, словно пушечное ядро прошибла толстые балки, разнесла крышу и вместе со мной вылетела в атласно-синее вечернее небо, оставляя пожираемый огнем театр далеко-далеко внизу…
Следующее, что я помню, – мы находились в лесу. В вышине серебрилась луна, окруженная россыпями мерцающих звезд, я лежал на устланной хвоей сырой земле, а Безымянная льнула ко мне всем своим холодным, будто из мрамора выточенным телом. Я не помню всего, что было между нами в ту ночь. Помню, как она ласкала меня длинными когтистыми пальцами, облизывала кровоточащую рану на моем лбу и смеялась звонким, заливистым смехом, показывая острые белые зубки. Думаю, ее пьянила не столько кровь, сколько нежданная свобода и избавление от мук. И хоть я понимал, что она – чудовище, хоть и видел, как умеет она убивать, но все равно радовался, что помог ей освободиться. Ее крылья окутали нас, словно кокон; я с детской неловкостью обнял ее костистое тело и прижал к себе. Чувствуя ее легкое дыхание у себя на шее, я прикрыл глаза и заплетающимся языком попросил ее никогда, никогда, никогда не покидать меня. Она засмеялась и сказала:
– Я всегда буду с тобой, глупый мальчик!
Но она лгала, и когда на рассвете я разлепил глаза, то увидел лишь тающий над землею белый туман. Помню, как, превозмогая слабость, поднялся и пошел на поиски. Я блуждал среди деревьев и кричал: «Вернись! Вернись!», но только лесное эхо отвечало мне. В полдень я набрел на кучку деревенской ребятни; при виде меня они с визгом кинулись врассыпную. Должно быть, из-за бледного лица, забрызганной кровью одежды и шаткой походки они приняли меня за привидение. Когда же в лес пришли мужики и отыскали меня лежащим на залитой солнцем поляне, больше всего их поразило, что на моем лице, несмотря на рассеченный лоб, не было ни капли крови.
1919
Слова Сен-Флорана прочно засели мне в душу. Окружающие вызывали у меня страх и неприязнь: в каждом, и даже в себе самом, мне виделся дремлющий до поры зверь. Сердце мое ожесточилось. Из военной академии, куда определили меня друзья отца, я несколько раз лишь чудом не вылетал за драки.
И ни на миг не отпускала гложущая тоска. Временами я мечтал снова увидеть Безымянную, хоть и понимал, что надежды тщетны; временами я ее ненавидел – за то, что она бросила меня.
Незадолго до окончания учебы я, будучи в легком подпитии, рассказал всю историю одному из немногих своих приятелей; от души посмеявшись, он вручил мне потрепанный томик «Жюстины», возмутительного сочинения маркиза де Сада. На страницах этого кустарного издания я нашел знакомые имена и тогда только смог по-настоящему оценить остроумие Сен-Флорана… вернее, человека, который этим именем назывался.
Потом разразилась война, и две революции, и разрушение, и террор, и в этой бесконечной, бессмысленной бойне я познал ужасы, далеко позади оставившие «Все зло мира».
…Внезапно я уткнулся лицом в ладони и зарыдал, впервые за многие годы. Плакал я о Цвейге, бедном смешном журналисте, который искренне верил в человечество; о семье дяди Гриши, ставшей моею семьей, и даже о нем самом, несмотря ни на что; о павших товарищах; о казненных врагах; о мертвецах, что лежали повсюду, разлагаясь без погребения, и становились пищей воронам, одичавшим псам и отчаявшимся ближним своим; о повешенном, которого видел по дороге сюда; о Безымянной – таком же, как я, осколке старого мира, и о растерзанной, гибнущей родине…
Так плакал я, пока не уснул.
Но и во сне были крики, звон бьющегося стекла, грохот падающих тел, сухой треск винтовочных выстрелов… На мгновение мне представилась Безымянная. Лицо, руки с длинными когтями и белоснежные крылья были в кровавых брызгах. Она улыбнулась одними губами и снова исчезла.
Открыв глаза, я удивился, что за мной еще не пришли. Не слышно было ни шагов в коридоре, ни тихого говора охраны. Тут мой взгляд упал на запертую дверь, – которая больше не была заперта.
Нет. Не может быть.
Но резкий запах меди щекотал ноздри. И тишина стояла – мертвая.
Толкнув дверь, я вышел в коридор. И там вповалку лежали мои тюремщики – мертвые, разорванные на части. В тусклом сером свете из окон я видел кости, белеющие в ранах; тут замерла пауком оторванная кисть руки; там лежит голова, разинув рот в бесконечном, беззвучном последнем крике. Жуткая бойня – но крови всего ничего. Пара отпечатков пятерней на стенах, да в углу засыхали густые брызги.
Я понял, что произошло чудо, безобразное, страшное чудо. И в то же время прекрасное. Равнодушие, усталость, желание поскорее со всем покончить – все было смыто волною невероятного, неописуемого ликования, когда я понял, что буду жить!
И где-то поблизости ждала меня Безымянная.
Осторожно обходя мертвые тела, я пробрался по коридору, отодвинул засов, распахнул облупленные двери и шагнул на волю, полной грудью вдохнув сырой предрассветный воздух. Ветерок ерошил волосы. В лесу за полем выводила трели беззаботная птица.
Над землей, мерцая, стелился белый туман…
Ольга Рэйн
Ю
В середине весны рыжая Жулька, жившая в подвале первого подъезда, ощенилась пятью щенками.
– Принеси колбасы, – велела Юка. – Я у мамы сарделек выпрошу, Жульке надо хорошо питаться, она же их кормить будет.
Колбаса у нас в доме была на строгом учете: чтобы обеспечить Жульке полноценное питание, мне пришлось самому жевать пустой хлеб, зато два ломтика сэкономленной докторской я завернул в старую «Комсомольскую правду» из стопки за унитазом и вечером понес во двор.
У подвального окна велосипеды были свалены горой – Юкина «Кама», два одинаково поцарапанных и помятых, неотличимых друг от друга «Школьника» близнецов Хохолко и ярко-красная «Ласточка» Леночки Меньшиковой, слишком большая для нее, доставшаяся ей от пропавшей полгода назад сестры Наташки. Наташка была старше нас на три года, собирала переливные календарики и тайно любила актера Михаила Боярского. Однажды в октябре у них отменили физру, Наташка не стала ждать автобус, пошла домой пешком, и больше ее никто не видел.
Через месяц отец сказал Лене, чтобы она брала Наташкин велосипед – «к матери в психдиспансер после школы ездить, но не срезать через лесопосадку или по-над прудом, только по обочине дороги, слышишь, доча, в глаза мне посмотри и пообещай, хорошо, заечка моя, не пойду больше спирт пить с мужиками, сегодня последний раз, обещал уже, будут ждать в гараже…» Мы с Юкой как-то зашли Леночку звать гулять, а она стояла перед велосипедом на коленях, прямо в подъезде у батареи, и прижималась щекой к раме. Нас, застывших в дверях, она не заметила. Юка молча дернула меня за рукав, и мы ушли.
Я прислонил свой велосипед к общей куче и залез в подвальное окно.
– Все плохо, – сказала Юка, повернув ко мне серьезное лицо. – Жулька дышит все хуже. И не пьет совсем! Щенки плачут…
Близнецы Хохолко – Вася и Серега – кивали. Для освидетельствования мне были предъявлены: отколотая миска с водой, нетронутая сарделька, аккуратно сервированная на куске картона, три неподвижных комочка шерсти, уже почти холодных, с едва двигающимися от дыхания боками. Еще двое копошились в коробке, в их писке чувствовалась тревога. Жулька лежала обмякшая, с глазами, подернутыми болью и безразличием.
Я развернул свою колбасу, будто это было невесть какое волшебное лакомство, способное излечить больных и задержать умирающих. Поднес к собачьему носу. Жулька устало и грустно лизнула мне руку и снова уронила рыжую голову на лапы.
– Нос сухой и горячий, – сказал я зачем-то. Наверняка все уже пощупали. Все знали главное о собачьем здоровье: нос холодный и влажный – хорошо, наоборот – плохо.
– Щенят надо из пипетки молоком теплым кормить по будильнику, – сказала Юка. – Иначе попередохнут. Мне мама не позволит взять. Ей вставать рано…
– Наш утопит, к гадалке не ходи, – сообщили близнецы. – Он Муськиных котят в том году в майку свою завернул, ванну набрал, и того… А майку потом постирал и дальше носит.
– Я возьму, – сказала Леночка. – Я все равно просыпаюсь… к маме. Ей таблетки надо.
– А папа? – тихо спросила Юка.
– Папа, когда трезвый, встает к ней… Но это он редко.
Вася Хохолко снял куртку, они завернули щенков и ушли. Мы с Юкой долго сидели рядом с собаками. Тусклая лампочка болталась на длинном проводе. Мы говорили шепотом. Уходя, мы придвинули маленькие тела щенков прямо к морде их матери. Все трое еще дышали, но на следующий день, когда мы пришли из школы – сразу с автобуса в подвал, не заходя домой, – они были уже окоченелые, совершенно такие же, как вчера, но при этом кардинально изменившиеся – из живого в мертвое. Навсегда. Эта трансформация поразила меня в самое сердце, я несколько минут даже дышал с трудом, мне казалось – я вот-вот пойму что-то ключевое о смерти, поймаю за хвост древнюю темную тайну, уходящую корнями в самую суть мира. Но понимание, мазнув тенью по горизонту сознания, исчезло, оставив грусть и сосущую тоску.
Вскоре пришла Леночка, принесла щенят в плетеной корзинке – те спали, наевшиеся молока, округлившиеся боками, довольные. Лена расплакалась, не решаясь дотронуться до мертвых животных.
– Надо их похоронить, – сказал я.
– И табличку написать с именами, чтобы знать где, и не забыть их, – сказала Юка.
– Да, это очень важно, – отозвалась Леночка, сжимая ручку корзинки. – Очень важно знать, где… И что случилось. И почему…
– Тебя родители не наругали за щенков? – я неловко попытался перевести тему.
– Что ты, – сказала Лена. – Мама так обрадовалась! Мы с ней всю ночь не спали – кормили их, смотрели, говорили про всякое. Она смеялась даже. Почти нормально было, как раньше…
Договорились собраться перед сном на быстрые собачьи похороны все, кроме Леночки. Я родителям сказал, зачем иду, они одобрили, и папа даже дал фонарик и саперную лопатку.
– И это, сына, – сказал он, переглянувшись с мамой, – держитесь кучкой, не разбегайтесь. Вчетвером нормально.
После того как Наташка пропала, все родители нет-нет да и начинали дергаться. Ну, кроме таких, как близнецовый отец прапорщик Хохолко – ему по фигу было.
Юка вылезла в окно, они на первом этаже жили. Свесила ноги, спрыгнула – в длинной куртке поверх фланелевой ночнушки, в резиновых сапогах. В руках у нее был кусок фанеры размером с книжку.
– Мои опять на кухне орут, – зевнула она. – Ругаются и ругаются. Давай быстрее, я одеяло свернула, будто сплю, но мало ли.
Братья Хохолко нас ждали с картонным собачьим гробом. Васька опирался на большую лопату.
– Пошли, пока не стемнело совсем, – сказали они. – Мы придумали где. На стадионе в углу, за дорожками. И Жульку похороним, и мамке сирени надерем, она любит.
За домами военного городка в стене стадиона были чугунные решетчатые ворота, но сегодня их заперли, пришлось тащиться к главному входу. Фонари уже загорелись, хотя по-настоящему темно еще не стало. Пахло пылью, молодой листвой, обещанием теплого, щедрого кубанского лета. По дороге, пыхтя «гармошкой», проехал «икарус», на задней площадке какой-то солдат целовался с девчонкой. Я мельком глянул на Юку – заметила, нет? – но она шла грустная, зевала и смотрела под ноги.
В углу стадиона было темно, свет фонарей сюда не дотягивался, опадал на подлете, осыпался пылью в сирень, окутывавшую своим тонким, грустным запахом весь стадион. Мы положили коробку и начали копать – Васек держал фонарик и насвистывал похоронный марш, Юка царапала ручкой на фанерке «Жулька и ЩИНЯТА». Через несколько минут Серега остановился, принюхиваясь. Сиренью больше не пахло, ее обволок, поглотил запах сырой земли и плесени. Серега копнул еще раз, под лопатой хрустнуло. Мы уставились в яму.
– Фонариком посвети, – сипло прошептал я.
Из неглубокой ямы смотрело на восходящую луну ужасное мертвое лицо с забитыми землей провалами глаз, обтянутое почерневшей, местами отвалившейся плотью, скалилось мелковатыми зубами под ошметками губ. Над лицом мотком гнилой мочалки лепились волосы, уходили в землю вокруг, как черные корни. Лопата вошла в руку трупа, вывернула наружу истлевшую кисть.
– Аааааа! – сказал я, чтобы хоть что-нибудь услышать, и тут же сорвался на визг. Пузырь черноты лопнул, и мы уже неслись через стадион, под фонари, забыв, что ворота заперты. Юка споткнулась – я перехватил ее локоть, не дал упасть. Она дышала сбивчиво, со всхлипами, по лицу катились слезы. Добежав до ворот, близнецы перемахнули их, как обезьяны из «Мира животных».
– Мы батю разбудим… Он соберет мужиков… Вы своим скажите… Милицию…
И они убежали в темноту. Юка лезла медленно, я подпрыгивал от нетерпения и страха, мне хотелось побыстрее оказаться дома, растолкать родителей, почувствовать, что мир по-прежнему нормальный. И тут ее нога соскользнула по решетке, она повисла животом, застонала.
– Чего, чего? – испугался я.
– Печень, – прохрипела Юка. – Болит как сука…
Прошлым летом у Юки была желтуха, она долго лежала в больнице, а потом часто бледнела и складывалась пополам от боли. Я опять испугался до одури – Юка стонала, всем весом ввинчивая угол ворот в больную печень. Я ухватился за ворота.
Опомнился я, когда створка уже открывалась, Юка со стоном перелезла на стену и сползла по ней вниз. Не знаю как, но я оторвал ржавую скобу, на которую крепился замок, голыми руками.
Юка не могла разогнуться, я потащил ее к дому, где уже слышались крики и загорались окна.
– Укол надо от столбняка колоть, – сказала она, глядя на мои ладони. Я усадил ее на лавочку у подъезда – бледную, в порванной куртке и измазанной моей кровью ночнушке, с распухшим зареванным лицом и в одном сапоге. В руке она при этом по-прежнему сжимала фанерку «Жулька и ЩИНЯТА». Я вдруг понял, что ужасно ее люблю.
– Щенята пишутся через «Е», ты вроде не дура, – выразил я свои чувства. И пошел стучать в Юкину дверь, навстречу крикам, беготне, звонкам и синим отсветам милицейских мигалок на потолке моей спальни – далекие, но различимые, они заставляли тень от люстры прыгать из угла в угол.
Мы с Юкой сидели у меня в комнате и смотрели в окно. Что бы мы ни делали, наши глаза и мысли соскакивали в сторону могилы на стадионе, как намагниченная стрелка компаса, которая, покрутившись, показывает на север. Мы даже не сразу заметили, что в комнату вошли мои мама и папа, и смотрят на нас от дверей.
– Это была Наташа Меньшикова, – сказал папа без предисловий. – К нам на летучку капитан милиции приходил… информировал. Она мертва с октября. Просто чудо, что вы наткнулись на труп. Ужасное и маловероятное чудо…
– В мире есть плохие, больные и жестокие люди, – сказала мама, зло прищурившись. – И отличить их от нормальных по виду никак нельзя. И вот один из них схватил одиноко идущую из школы девочку, изнасиловал ее – не надо меня пинать, Павлик, им уже по десять лет, они все знают, – задушил… почти сразу… и спрятал тело. Поэтому, – мама присела на корточки, чтобы глаза наши были на одном уровне, – вы должны присматривать друг за другом, всегда! Не ходить поодиночке там, где никого нет…
– А что с Леной? – спросил я. – Мы ее не видели с самого…
– Их в санаторий отправили, – сказал папа. – Комэска позавчера отвез их на станцию в Краснодар, потом в Анапу на месяц. Наташу кремируют…
– Что значит «кремируют»? – спросила Юка.
– Сожгут, – ответил я.
Мы позвали ребят постарше из второго дома, Хохолки сперли с аэродрома канистру керосина, мы пробрались на стадион – милиция уже давно закончила перерывать и прочесывать тот угол – и кремировали нестерпимо воняющую, всеми забытую коробку с мертвой Жулькой. Мы стояли и молча смотрели на огонь, а пламя горело высоко, казалось оранжевым занавесом в другую, нестерпимо горячую реальность, куда не пройти в человеческом теле.
– Наташка-а-а! – заплакала вдруг одна из девчонок, Оля. – Я-то думала, она уехала зайцем в Ленинград, ну, она же по Боярскому умирала… Мечтала… Дура!
– Говорят, он ей глаза выколол… Говорят, уши и губы отрезал… Говорят… Говорят…
– Я бы с ней вместе пошел в тот день, – буркнул коренастый Федя. – Но я в «А», она – в «Б». У нас физика была последняя… – и он уточнил, на чем вертел эту физику, и потом еще долго и мрачно матерился, не сводя глаз с догорающего огня.
Я смотрел через костер на Юку – она казалась очень маленькой и бледной – и думал про то, как тоже не смогу ходить с ней после уроков, если что-нибудь отменят. Потому что я был сильно умный, и меня в школу в шесть лет отдали, чтобы ум не простаивал, а побыстрее получал ценное начальное образование.
Я долго думал, а потом пошел на кухню и сказал родителям, что хочу остаться на второй год в четвертом классе, что я уже точно все решил и хорошо обдумал и что спорить со мной без толку. Мама побледнела, а папа поперхнулся чаем и долго кашлял. Но они и правда знали, что без толку. Попричитали, постарались отговорить, потом смирились. Папа пошел в школу разговаривать с директором, а я ждал в предбаннике под недобрым взглядом бюста Ленина.
– Пойдем домой, рыцарь… печального ордена второгодников, – отдуваясь, сказал папа. Я видел, что он гордится моей смелостью и упорством.
Юкины одноклассники приняли меня неплохо. «Тили-тили-теста» было много, но мы пожимали плечами и спокойно садились за одну парту. Юка стала гораздо лучше учиться. Мне не было скучно, я много читал, и из школы мы всегда ходили вместе.
Леночкины щенки выросли, похожие на Жульку, поехали вместе с семьей на новое место службы, в дальний гарнизон на Севере. Отец ее бросил пить, очень отощал, но был почти как раньше, а мама все время за Леночку держалась – то за руку, то за плечо, то по волосам ее гладила. Урну с Наташкой они так и не захоронили, с собой увезли. Хохолки не пришли Лену провожать, но вечером плакали в подвале, мы слышали всхлипы и не полезли к ним.
«Ускорение» в стране перешло в «перестройку». В авиагородке открылся кооперативный магазин, там было вкусное масло с запахом семечек. В солдатском кинотеатре бесплатно показывали фильмы про Зиту, Гиту и других индийских товарищей, а вечером был видеосалон по рублю с носа. Ботаника в школе сменилась зоологией, а там уже и недалеко было до скандально ожидаемой «анатомии человека», где в разрезе было нарисовано ВСЕ.
Однажды апрельским вечером Юка потянулась и поцеловала меня. У нее были горячие и мягкие губы, от нее пахло жвачкой. Я ответил на поцелуй, и мир взорвался от того, как застучало мое сердце.
Как любой подросток, я многое обдумывал в жизни – кроме своей любви к Юке, она просто была. Как воздух, как солнечный свет. Комнаты моей души, где жила эта любовь, менялись, из них исчезали щенки, стрелки казаков-разбойников, мушкетерские шляпы и печеная картошка, вот-вот они должны были прорасти яркими зеркалами, ночными звездами на потолке, горячим песком на полу, мягкими, ласкающими кожу шкурами неведомых зверей у очага.
Юкин маленький брат притащил из садика ветрянку.
– Ты же не переболел! – причитала моя мама. – Мы как раз ездили на море… Это все-таки оспа, хоть и ветряная!
Ветрянка в четырнадцать лет была ужасна, как три гриппа, помноженные на понос. Я почти не ел, много пил и очень страдал, то и дело засыпая и проваливаясь в бредовые миры, из которых возвращался со смутным предчувствием горя и опасности. Мама приходила и клала мне на лоб холодное мокрое полотенце. Юка прибегала из школы, садилась рядом и читала вслух учебники, надувала пузыри из жвачки, они лопались с тихим хлопком. Юка смеялась и потихоньку целовала меня, выбирая места без прыщей. Я даже говорить почти не мог, но сквозь температуру чувствовал томление тела и болезненную сладость эрекции.
На пятый день я проснулся один в квартире – родители были на работе – и почувствовал, что выздоравливаю. В холодильнике нашлась банка компота, я жадно выпил больше литра. Сел ждать Юку. Она опаздывала. Сильно опаздывала. Пришел автобус, чавкнул дверьми издалека, я чуть успокоился. Приехала. Вот-вот.
– Эй! Хохолко! – крикнул я близнецам, высунувшись в окно. – Юка где?
– С нами не ехала, – ответил Васек, поднимая голову. Я ухватился за подоконник.
Близнецы переглянулись и бросили портфели под лавку.
– Сейчас пробежимся, проверим… Может, через пруд пошла… Она и вчера пешком бегала, и позавчера… Автобус один только ходит, второй поломался… Она торопилась к тебе… Ну куда ты прешься, ты ж больной еще. Серега, держи идиота. Блин, ну хватайся за плечо…
Не знаю, что меня заставило тогда взять из кладовки идеально наведенный, с резной ручкой папин складной охотничий нож. Если торопиться из школы, то можно срезать через частный сектор, потом через камыши. Пруд обмелел, высох – «пруд-вонючка», называл его папа, мама смеялась, Юка говорила: «Пойдем, наловим лягушек, потом выпустим». Камыши закрывали весь мир, мелькали в моих глазах – зеленое-коричневое-вода между-тропинка в сторону-пролом в стене-зеленое-коричневое.
– Вась, держи его, упадет! Слушай, мы пошуршим тут, потом вверх по улице до самой школы. Дуй домой! Найдется Юка! Снаряд два раза в одну воронку – сам знаешь…
Я не знал. Из глубины поднималась, как рвота, темная горькая тоска, предчувствие, что все плохо, что прямо сейчас все становится плохо, происходит ужасное, и никогда, никогда мир уже не будет прежним, а счастье, обещанное мне, уходит сквозь подстилку камышей в гнилую воду старого пруда.
– Юка! – кричал я, шатаясь, протаптывая новые тропинки сквозь камыши, хрустя и шурша ими, как медведь, прущий сквозь бурелом. – Юка! Дроздова!
Я остановился, задыхаясь, дрожа от отчаяния, и вдруг меня будто тронули за руку теплые пальцы, я почувствовал запах жвачки и понял, куда идти. Папа потом сказал: наверное, я что-то услышал, звук на нижнем пределе слышимости, в котором не отдал себе отчета. Тогда зачем я достал из кармана нож и выщелкнул лезвие?
Человек нависал над лежащей Юкой, как волк, пожирающий олененка. Когда я заорал, он дернулся и оглянулся – но я не увидел его лица, мне было нечем, потому что мои глаза наполнились ею – белые окровавленные ноги, школьная форма задрана, руки связаны на груди синей изолентой, ею же заклеен рот, один остекленевший карий глаз смотрит на меня, а второго нет, вместо него – взрыв красного, красная река течет по щеке вниз, в кровавое море, в нем плавают водоросли волос, бьет прибой сердца, и красный ветер носит над миром соленый запах Юкиной крови…
В руке у человека был нож, и он быстро, как бы мимоходом, ткнул Юку лезвием в грудь, прямо сквозь коричневое школьное платье, сквозь черный фартук, к которому она вчера полчаса, высунув язык от усердия, пришивала оторванную лямку. Он тут же выдернул лезвие, а Юкино тело выгнулось, глаз моргнул, из носа вырвался низкий тихий стон, страшный и окончательный.
Оцепенение исчезло, с криком я бросился за мужиком, но он уже убегал через камыши; я успел ударить его в спину, мой нож зигзагом пропорол синюю клетчатую рубашку и кожу под нею – я видел порез, выступившую кровь. Но рана была неглубокой, а мужик бежал быстрее меня. Мою болезненную слабость выжгло страхом и яростью – я был хищником, преследующим другого, чувствующим только погоню и желание догнать, свалить, уничтожить. Но он бежал быстрее. Краем уха я слышал крики Васьки и Сереги, они были где-то недалеко, в зеленых зарослях. Я прыгнул вперед, замахиваясь, но мужик, не оборачиваясь, лягнул меня, я упал, и вот только что была погоня и ненависть, а вот уже и все черно.
Меня куда-то тащили, ноги волочились по камышам, шур-шур. Вокруг топали, кричали. Было горячо. Сирены вдали. Тяжелые веки. Приоткрыв их чуть-чуть, я увидел, что лежу на подстилке камыша и вдали струятся волосы Юки – убийца расплел ее косу, рыжее стелилось по бурому, я хотел протянуть руку и дотронуться, но не мог пошевелиться. Меня подняли, кто-то рядом монотонно, отчаянно матерился, кого-то вырвало, заголосила женщина. Наверное, я мог бы постараться и очнуться, но было слишком страшно. Я нырнул в глубину, где плавали серебристые рыбки с телами из слез, колыхались водоросли волос и росли белые лилии. Сквозь воду я чувствовал их сладкий запах. В мой локоть холодным якорем реальности вошла игла, и все пропало, совсем.
Я проснулся между мамой и папой – папа спал у стены под одеялом, мама лежала с краю, полностью одетая, в джинсах и футболке, и смотрела на меня. Пахло чем-то медицинским и стиральным порошком от чистого постельного белья. В комнате было темно, только на потолке дергался от лихого майского ветра свет фонаря за окном, а мамины глаза казались провалами темноты на белом лице.
– Ю… – прошептал я. – Ю?.. – дальше не мог сказать.
Мама за руку потянула меня на кухню. Я молчал и ждал. Мама молчала и не решалась. Потом выдохнула, будто нырять с вышки собралась.
– Юля умерла, – сказала она. – Когда приехала скорая, она уже не дышала. Убийцу не поймали. Милиция очень надеется на твои показания, фоторобот…
Она что-то еще говорила, много. Слова осыпались с меня хлопьями снега и не таяли, потому что мне было холодно, холодно, очень-очень холодно. Мама заметила, заставила выпить горячий чай с половиной сахарницы, принесла из кладовки байковое одеяло и укутала. Папа проснулся, пришел и сел напротив, мама облокотилась на него, как цветок на крепкое дерево.
– Мы уедем отсюда, – сказала мама. – Все закончится, и мы уедем. Папе давно предлагали перевод в другой гарнизон, оттуда за границу инструктором можно по контракту уехать. Это будет другой мир, сынок, другие звезды, другая вода. Все будет иначе…
Я очень старался помочь милиции, но лица убийцы из меня толком не смог вытянуть даже специалист по фотороботам, командированный из Краснодара. Арестовали кучу народу – какого-то старого алкаша, электрика, уезжавшего на рыбалку, фарцовщика с местного рынка. Я не смог их опознать, и на спине ни у кого из них не было свежего пореза в форме зигзага. Кровь с моего ножа была второй группы. Это и было самой ценной уликой следствия. Больше ничего.
Юку привезли с судмедэкспертизы в закрытом гробу, ее мама попросила, чтобы ребята из класса шли перед похоронной процессией и бросали цветы. Мама приготовила для меня букет белых лилий. Я их понюхал, и меня вырвало прямо на пол в коридоре. Лицо у мамы сморщилось, она стала глубоко дышать, чтобы не расплакаться.
Я шел по жаре и бросал себе под ноги тюльпаны – как глашатай перед кортежем королевы, – а за нами надували щеки музыканты, наполняя воздух тяжелым и страшным Шопеном, и колеса грузовика с гробом вминали цветы в асфальт. Мы шли и шли, путь от авиагородка до кладбища был долог, и мне все сильнее казалось, будто мы с Юкой – персонажи странной пьесы «Похороны жертвы маньяка», посмотреть которую собралась уйма народу. Вот-вот все это кончится, Юка толкнет крышку гроба изнутри, вылезет, зевая, потирая глаза, и мы пойдем домой.
Но на кладбище ждала выкопанная могила. Юка не вылезла из гроба, его опустили туда, вниз, могильщики взяли лопаты и стали засыпать его землей. Над Юкой поставили обтянутый красной тканью пионерский обелиск, где на овальной эмалевой фотографии она держала белый букет прошлого сентября и смеялась, а справа от снимка был отрезан я – улыбающийся, чуть сутулый в новой школьной форме.
«Дроздова Юлия Михайловна. 1975–1989», – пыхнула черным огнем табличка, и я вдруг понял, что Юке не подняться из-под тонн земли, из узкой коробки, из-под красного обелиска. Тогда я еще не знал, насколько сильно ее любил, но впереди у меня было много лет, чтобы это полностью прочувствовать.
Мы уехали на два года в Алжир, и я дышал бело-золотым воздухом Африки, слушал напевные азаны муллы с узорчатого минарета неподалеку от летной части, лазал на пальмы, бегал с ребятами в пустыню. В гарнизонной школе на меня обратила внимание девочка Лида из Москвы, она была на год старше, и Пушкин сказал бы о ней: «И жить торопится, и чувствовать спешит». Наверняка бы сказал. А может, просто бы молча трахнул, он мог. Лида научила меня целоваться «по-взрослому» и очень плакала, когда нам вышел срок уезжать.
СССР разложился на плесень и на липовый мед, уезжали мы из одной страны, а возвращались совсем в другую, такую же, как два года назад, но при этом совершенно изменившуюся – менее заметно для тех, кто в ней оставался.
На меня постоянно дуло из дыры в душе, где раньше была Юка, а теперь остался лишь ее отпечаток, отголосок давнего смеха, мазок сухих губ по моему лбу, невесомое дыхание, ушедшее тепло. Но в то же время она осталась со мной, как будто поверх дыры я повесил кусок ватмана, нарисовал ее – как помнил, – и она частично ожила. Юка слушала со мною арабские молитвы и песни Цоя, телевизионные выступления Ельцина и дорогой бубнеж репетиторов. Я поступил в Бауманку «блестяще». Я был очень умный второгодник.
Я любил Юку сквозь разгулы и стрессы моей новой студенческой жизни, она сидела рядом со мною на лекциях (и зевала во весь рот), в библиотеке (и листала «Космо», накручивая на палец отросшую рыже-седую прядь), на вечеринках (на подоконнике за шторой, периодически выглядывая и шипя: «Переходи на лимонад, хватит водки!»), и даже когда я приводил в общагу очередную романтическую победу, задергивал штору и, целуясь, падал с девушкой на кровать («Эту можешь укусить за грудь чуть сильнее, ей нравится»). Потом она ложилась рядом, сливалась с девушкой, и я любил ее, и мы стонали от страсти.
Мой приятель Бакур Монраев (БАМ) работал над программой распознавания лиц.
– Смотри, вот мужик, десять лет в розыске. Три фоточки, качество говно, да? А вот мы его в три-ди… Видишь – как живой, можно покрутить, фас-профиль… А теперь пам-пам-пам – плюс десять лет. Вот он, красавчик, можно на него охотиться с новыми силами!
– Что он сделал-то? – спросил я, присаживаясь и угощая БАМа шоколадкой. Очень неприятный мужик на экране не вызывал никаких сомнений, что милиция ищет его не зря.
– Без понятия. Можно подумать, мне говорят. А вот мальчик – зашел после школы к маме на работу, она сводила баланс, попросила его почитать в коридоре десять минут. Когда она закончила, мальчика нигде не было, никто его больше не видел. Двадцать лет ищут, даже экстрасенсов подключали. Сводим фотографии… Вот так, пусть улыбается мальчонка… Взрослеет, взрослеет, бриться начинает… Отслеживаешь? Ты чего бледный такой?
Отсканировав все двадцать четыре фотографии, которые у меня были, я свел их в трехмерное Юкино лицо, очень реалистичное, такое, как помнил. Теперь я был властелином настроек нашей несбывшейся жизни и ползунка времени: вот Юка первый раз накрасилась для выпускного – я включал музыку из «Спящей красавицы» и танцевал с нею, невидимой, счастливой. Вот на третьем курсе она коротко остригла волосы и проколола бровь – я задыхался от желания, глядя в ее лицо, на изогнутые в усмешке губы, нежную линию шеи. Я сдвигал ползунок до настоящего и прижимал руку к плоскому пластику монитора – Юке было двадцать пять, как мне, как мне. Она приехала ко мне в Москву, мы собирались пожениться этим летом, две недели назад мы так захотели друг друга, что трахались прямо в туалете французского ресторана, не предохраняясь, так что как знать…
Говорят, у каждого внутри есть дыра размером с Бога, и каждый заполняет ее чем умеет. Рано или поздно верующему хочется увидеть своего Бога – или его отражение в плоском зеркале материального мира, – и тогда люди рисуют иконы, высекают статуи из мрамора, лепят божков из глины, обжигают в печи и потом молятся – тому, что только что сделали сами из подручных материалов. И образ обретает силу, намагничивается любовью и горячим шепотом обращенных к нему молитв о сокровенном. Камень становится богом. Доска становится богом. Люди верят. Люди любят.
– Ю, – звал я ее. Она молчала – там, в трехмерной коробке, в цифровом небытии. Смотрела в никуда, улыбаясь.
Еще я отсканировал фотороботы убийцы – у меня остались копии, осталась гора моих неумелых детских рисунков, где страшное лицо выступало из черноты, скалило зубы, глумилось. Я попробовал нарисовать его снова, мысленно просил Юку мне помочь, но результат меня не впечатлил – сведя рисунки и состарив свое чудовище, я получил совершенно непримечательного мужика, похожего на продавца сигарет поштучно в переходе метро.
Я поехал в гости к родителям – к теплому песку Азовского моря, к пыльным улицам, знакомым с детства, к белой пене садов по весне. Алжирские заработки конвертировались в белый дом с видом на море, старый японский внедорожник, лодку, трех кошек, спокойную обеспеченную жизнь. Мама начала рисовать маслом, папа увлекся рыбалкой и огородом. Я жил во флигеле с отдельным входом, целыми днями валялся в гамаке под вишней, читал, чертил, наслаждался тишиной.
– А помнишь, вот здесь… – говорила мне Юка. – А сюда мы бегали за рыбными пирожками, длинными, вкусными… А тут жила бабка Вера, мы к ней за макулатурой приходили, а она чай ставила, конфеты доставала… А здесь… нет, поворачивай, уходи отсюда!
Я стоял на улице, ведущей к кладбищу. Ворота были чуть приоткрыты. Я повернулся и пошел на рынок – купить цветов для Юки.
Там, где раньше мамы и бабушки браконьеров застенчиво продавали паюсную, липнущую к зубам икру, стояли прилавки с нарядами, пошитыми китайцами под провинциальную роскошь, кассетами и дисками. Букеты продавались вместе с петрушко-укропными пучками, плавающими в эмалированных мисках пупырчатыми огурцами и здоровенными, рдеющими сладким живым соком кубанскими помидорами, которыми я никак не мог перестать объедаться. Я шел по рядам, стреляя глазами на цветы – Юка любила нарциссы, но они уже отцвели, астры только начинались, а вот этих розовых я даже названия не знал. И вдруг я замер, застыл, как ошалелая муха в теплом меду времени, мне пришлось опереться на ближайший прилавок – так ударил меня запах лилий.
Я повернулся и увидел мужика лет шестидесяти, тот читал книжку в мятой желтой обложке и задумчиво тянул себя за мочку смуглого уха. Перед мужиком на прилавке были призывно разложены баклажаны, чеснок и помидоры горкой.
– У него не бери, у меня бери, – строго сказала загорелая старуха, на чей прилавок я опирался. – Мои лучше. А их сторону улицы по весне канализацией заливало, говно по огородам плавало. Оно тебе надо – помидоры из говна?
– Так испокон веку поля удобряли, – автоматически сказал я.
Я узнал этого мужика, его широко посаженные глаза с тяжелыми веками, костистые скулы, линию рта. Именно он смотрел на меня с экрана моей программы, это был он, точно он.
Приходя в себя, я положил на весы два огромных помидора – папа все говорил, что вот-вот такие вырастит.
– Какую улицу-то заливало? – медленно спросил я. – Мои родители на Фестивальной живут, у них вроде не было…
Через несколько минут я знал примерный адрес Васи Полстакана («очень рукастый, за сто грамм может и раковину починить, и порося зарезать»), цвет и особые приметы его дома («прямо у колонки, во дворе – орех, а сирень какая махровая! жаль, у меня не прижилась») и краткую биографию («так всю жизнь под каблуком у мамки и прожил, стальная была женщина, мужа не было никогда, сын по струнке ходил, а как умерла она – чуть кукушечкой не поехал, хотя ему уже за сорок было»).
Вася Полстакана жил всего в двух улицах от моих родителей, ниже по холму.
Всю прошлую неделю я, сам того не зная, загорал в гамаке всего в трех сотнях метров от Юкиного убийцы.
Всю следующую неделю я загорал в гамаке, твердо зная, что нахожусь в трех сотнях метров от Юкиного убийцы.
Если спуститься к старой жерделе, то можно было даже увидеть угол его крыши, ореховое дерево во дворе, в маленькое дупло которого я первой же ночью поставил камеру. Собак Вася не держал, а соседские лаяли почем зря, на них никто уже и внимания не обращал, только иногда усталый мужской голос выкрикивал в ночь: «Бежка, а ну заткнись, сука брехливая! Да што ж такое, пристрелю тебя завтра, что ли!» Обзора камеры хватало на калитку, двор и кухонное окно с холодильником и горой грязной посуды в раковине, из которой Вася, придя вечером домой, вытаскивал тарелку или стакан, протирал грязным полотенцем и шел ужинать.
– Ну чего ты все в экран пялишься! – говорила мама, поправляя на голове соломенную шляпку. – Дал бы глазам отдохнуть на каникулах! Дома компьютер целыми днями, тут – ноутбук. Книжку бы почитал!
Я не хотел читать книжку. Я оторваться не мог, наблюдая за жизнью этого совершенно непримечательного мелкого человечка, такого обычного, невеселого, сильно пьющего, неаккуратного в быту… Я подумал про Леночку Меньшикову, как она прижималась к грязному велосипеду сестры и разговаривала с ним, и сжал челюсти до хруста.
На седьмой день я решился. В этот день Вася обычно покупал бутылку водки, распивал ее по дороге с другими членами мистического ордена бродячих приморских алкашей – они часто даже знакомы не были, а узнавали друг друга по тайным жестам и особому блеску в глазах, – приходил домой и ложился спать. К себе никого не приводил.
Я сказал маме и папе, что голова у меня болит, что цитрамон и отоспаться. Папа расстроился: собирался сманить меня на рыбалку на лиман, где «жерех идет так, что на пустой крючок бросается, ну да ладно, привезу рыбки завтра на жареху». Мама сжала мои виски, посмотрела в глаза и поцеловала в лоб прохладными сухими губами, я замер в этой ласке, в этой безопасной, чудесной секунде, когда я еще только собирался согрешить.
Он спал, когда я залез в дом через кухонное окно, разрезав москитную сетку. Я надел перчатки для мытья посуды, связал его, спящего, изолентой, забив готовый к крику рот подобранными тут же грязными носками, задернул шторы и включил свет. Перевернул его, как мешок с грязными тряпками, чтобы удостовериться, что на спине есть зигзаг шрама от моего ножа.
Вася Полстакана визжал сквозь носки, дергался и жалобно портил воздух. Он еще толком не проснулся от своего водочного забытья, и ему было очень страшно. Я прошелся по дому – он был неухожен и грязноват, с тяжеловесной мебелью пятидесятых годов, пыльными коврами на стенах, скрипящими половицами. Я вдруг почувствовал себя героем плохого фильма, весь мой запал прошел, под ложечкой засосало. Но я понимал, что нахожусь не в той ситуации, когда можно пожать плечами, повернуться и уйти. Я решил найти какие-нибудь улики, помимо шрама, который хрен знает сохранился ли в материалах дела и моих детских показаниях. Найти улики и вызвать милицию. Я открывал шкафы, заглядывал в ящики комодов, в коробки и развешанные на крючках сумки и мешки. Запахи затхлости, бедности, запустения были мне наградой, усугубляя тошноту и отвращение. И вдруг – я не мог объяснить, я не думал о Юке в эту минуту – я почувствовал сладкий запах жвачки, теплое прикосновение, мягкую подсказку, будто девочка моя шепнула мне в ухо. Я сдернул с колец ковер над кроватью. Вася выпучил глаза и взвыл.
В самом верху обнажившегося прямоугольника обоев, не выгоревших, как остальная стена, висела черно-белая фотография немолодой женщины со строгим, слегка мужеподобным лицом и пучком волос на затылке. Вокруг ее головы был приклеен вырезанный из бумажной иконы золотой нимб. От нижней кромки вниз уходили цветные веревочки. Там, где они кончались, на гвоздях висели плотные бумажные конверты с аккуратным отверстием от дырокола в верхнем углу. Я сглотнул. Выглядела композиция не так уж зловеще, как будто Вася Полстакана собрался сплести под портретом своей матери разноцветное макраме, но у него на лопатке был зигзаг от моего ножа, я помнил его лицо, и моя рука, протянутая за конвертом, сильно дрожала.
В конверте была листовка, распечатанная на лазерном принтере, поведенная дождем, со следами клея: «Помогите найти ребенка – Ахтырцева Карина, 13 лет», дата двухлетней давности, темноватая фотография, по которой и видно было только форму глаз и сияющую улыбку, адрес – соседний район, пара часов на автобусе. И прядь волос – длинных, темно-русых, тоненьких и мягких, перевязанных у основания, там, где виднелся прихваченный кусочек высохшей кожи.
Продышавшись, я принял решение. Я прошелся по дому и принес: большой тяжелый молоток, маленький ржавый, полегче и поострее, плоскогубцы, пилу и широкий, туповатый на вид кухонный самодельный нож. Вася взвыл сквозь носки, потом успокоился, окинув меня оценивающим взглядом. Я вытащил носки, держа их наготове, если заорет. Он сказал не то, что я ожидал:
– Потому что не тварь я дрожащая, а право имею, понимаешь? Достоевского читал! Право хоть на что-то, чего мне хочется! – облизнул губы и потом сказал то, чего я ожидал. – Я раскаиваюсь, понял? У меня душевное очищение и переоценка. И диагноз психиатрический будет, зуб даю. Не будь сучарой, вызывай милицию. Все равно ведь зассышь, – он кивнул на мою коллекцию инвентаря. – Зассышь!
– Может, не надо? – робко спросила Юка. Я закрыл глаза и долго смотрел на нее. Она вздрогнула, зажала левый глаз пальцами, из-под руки по щеке потекла вязкая кровь со слизью. Потом кивнула: ладно, делай как решил.
Я смотрел на него, похожего на мятый мешок с вонючими тряпками, и думал о своем ежедневном страдании, о страданиях невинных детей и десятков людей, их любивших. О том, как он взял мою Юку – все, чем она могла бы стать, ее взросление, открытия, слезы, приключения, достижения, поиски, наши ночные объятья, плеск волн, фонари чужих городов, смех наших детей, – взял и пожрал все это, скормил ничтожному и ненасытному чудовищу, живущему у него внутри. Я затолкал носки обратно в его рот, заклеил сверху изолентой. Посмотрел на часы – и не зассал.
Мой приятель БАМ когда-то читал мне вслух журнал, где говорилось, что самые невыносимые и страшные боли бывают при почечных коликах и простреле коленной чашечки. Почечные колики я Васе обеспечить не мог, поэтому накрыл его коленки драповым пальто, чтобы кровь не брызгала, и разбил их молотком. Он мычал и задыхался, его глаза вылезали из орбит. По моим щекам катились слезы, я сразу ужасно устал, будто с каждым ударом молотка спускался все глубже в беспросветный забой горя и зла, и почти сразу мне начало казаться, что обратно наверх можно и не выбраться. Но я подождал ровно пять минут, глядя только на стрелку на часах, и повторил. И снова. И снова, взяв чуть выше, потому что от коленок уже ничего не осталось, только противно чмокало сквозь пальто. Вася сипел, лицо его налилось кровью, потом резко побледнело, и он отключился.
Я смотрел на него и понимал, что его страдание не имеет смысла и цели, потому что существует лишь в замкнутом контуре его нервной системы, что мировой справедливости не прибывает от того, что в этой цепи сейчас пульсирует бешеный накал, пережигая провода. Я отнес инструменты туда, где их нашел, оставил у кровати только молоток. И так все будет понятно по конвертам и трупу. Странно – Вася еще дышал, а я уже думал о нем как о трупе. Тайна перехода между живым и мертвым опять показалась мне – лишь мельком, издалека.
Вася очнулся, поднял на меня мутный, растерянный, детский какой-то взгляд. Я кивнул ему. Заклеил изолентой его нос. И стоял рядом, пока длилась агония, пока его тело не выгнулось и не застыло в последней муке. Я выключил свет, немного подождал и вышел через узкую, расшатанную заднюю дверь, как через врата ада, откуда никто не возвращается, вот и я не вернулся.
Соседская собака зашлась бешеным лаем.
– Бежка, заткни пасть! Точно пристрелю завтра! – прокричал мужик.
Я спустился к морю, вошел в него прямо в одежде; был отлив и мелко, я долго-долго шел, потом мне наконец стало по грудь, и я поплыл. Ломтик луны казался веселой улыбкой серебряного бога. Я нырнул, набрал камней и утопил перчатки и дорогущую камеру – она теперь была запятнана, своими линзами она видела Васю Полстакана. Домой я вернулся, вскарабкавшись со стороны обрыва над морем, перемахнув через забор, потихонечку взобравшись на подоконник.
Я уезжал через два дня, в среду, а ночью во вторник проснулся от голосов невдалеке, криков и синих отсветов милицейских мигалок на потолке – я лежал не шевелясь, смотрел на них и тонул в дежавю – это было, так уже было, кто-то перемотал кассету.
– Спи, – сказала Юка и поцеловала меня в лоб теплыми губами. Я послушался и закрыл глаза. Что случилось, то случилось. Что будет, то и будет. По пути домой в Москву я смотрел в иллюминатор на облака, подсвеченные сверху солнцем, похожие на эфемерные пастбища, холмы и прекрасные города царствия небесного.
– В тебе закупорена любовь, ей никак не выйти, никак не стать светом. Это больно. Но теперь цена заплачена. Отпусти свет. Пусть светит…
Так говорила Ю, и часы шли мимо, становились годами, ее длинные волосы гладил соленый морской ветер, и они меняли цвет с темно-рыжего на лунный, и вино в моем бокале становилось горьким, потом сладким, потом водой, потом кровью, все равно его никто не пил. Моя девочка, моя серебряная рыбка, уплывала от меня по реке времени, а я оставался на берегу – одинокий, растерянный, грешный.
Я включал компьютер и до рези в глазах смотрел на ее лицо.
– Это пройдет, – говорила Ю, – все пройдет, мой хороший. Все всегда проходит.
Алексей Искров
За звездным океаном
Тамара убрала из комнат иконы. Так, на всякий случай. Но дочка все равно предпочла погреб.
– Ничего, Марьян, заходи, когда хочешь, – сказала тогда Тома и пошла к мужу.
В сарае пахло кислым молоком, в воздухе кружил табачный дым. Роман курил третью подряд. Иконы Тома сложила в углу, скинула туда и свой нательный крестик.
– Вроде не боится, а вдруг… Выкинь.
Старик вздохнул, подошел к жене и крепко обнял.
– Так нельзя, Том, – сказал Роман.
– Можно, конечно.
Тамара заглянула мужу в глаза, на ее лице появилась теплая улыбка.
Когда она в последний раз так улыбалась?
Роман поцеловал жену в щеку.
– Выкинь, – повторила Тамара, отстранилась и ушла прочь.
К восьми Роман управился: загнал дряхлую корову во двор, парочку полудохлых кур – в сарай. Поколол дрова. Осень дышала в затылок, еще неделя, и цветастая девка придет. И не одна, а об руку с холодом.
Иконы Роман так и оставил в сарае. Взял с собой только маленький, отпечатанный на плотном картоне образок Николая Чудотворца. Мало ли.
После работы старик сел на крыльцо и засмолил.
На небе загорелись звезды. Вечер пожаловал с неприятной моросью, еще одной предвестницей осени.
Роман покосился на погреб. Чувствовал, что оно смотрит. Зорька не интересовала гостя. Может, на корове мяса совсем мало, вот и не нападает?
Старик затушил сигарету и подошел к погребу.
Оно шевелилось там, в плотной темноте.
– Что ты?
Ответа нет. По спине пробежали мурашки. То ли от холода, то ли от страха. Роман и сам не понял. Сплюнул и ушел в дом.
Тома смотрела телевизор, тот ловил плохо, по экрану скользила белая рябь. Крути, не крути антенну – все одно.
Роман присел рядом с женой.
– Хорошо, что Марьяна нас нашла? Ей так одиноко в лесу жилось. Доченька моя… – сказала Тома.
– Да, – Роман отвел взгляд.
Старуха положила голову мужу на плечо.
– Ты боишься еще… Она плохого не хочет.
Роман промолчал.
– Не бойся… Марьяна хорошая. Мы ее больше пугаем. Вот перестанет шугаться и по хозяйству помогать начнет. Не то, что эта…
Посидели, посмотрели телевизор, легли спать. Вставать рано.
Ночью Роман проснулся от того, что существо ходит по двору, скребет, шелестит чем-то. Встал, взял из кармана иконку, положил у подушки. Не то чтобы старик сильно верил в Бога и святую силу, но… Так спокойнее. Главное, чтобы Тома не заметила, обидится.
Зорька спокойная. Значит, оно зла не желает. Пусть будет тогда. Пусть. Но в дом не пущу.
Заснуть Роман так и не смог.
В начале лета Тома совсем плохая была. После визита Иры с хахалем взяла и в лес ушла. Не уследил Роман. Пока с коровой возился да кур гонял, Тома выскользнула сквозь реденький забор в поле, потом к лесу, а дальше след пропал.
Дом бирюком стоит, до деревни километров пять. Повозка осталась, да мерин еще в прошлом году издох. Пока дойдешь, мужиков соберешь, а те еще морды воротить начнут, жена точно в глубине заплутает.
И потопал Роман к деревьям, выкрикивая имя жены.
Проходил до темноты. Ни следа.
Сквозь покров ветвей пялилась луна в окружении звездной свиты. Где-то высоко верещала ночная птица.
Ничего, ночи теплые, завтра с утра до деревни, там с мужиками сподручнее будет. Может, и Ирка пойдет, всяко совесть у девки должна быть, а у ее хахаля уазик на ходу…
Старик собрался уходить, когда услышал голос. Потопал на звук. Тамара сидела у горелого пня, совсем недалеко от тропинки, оказалось. Что-то шептала себе под нос. Седые волосы ее были распущены, растрепанная одежда вся в грязи. Точно труболетка.
Роман подошел к жене. Тома вздрогнула и вскочила на ноги с удивительной прытью.
– А, ты…
Старик выдохнул.
– Пойдем домой, – сказал Роман.
– Обожди, – Тома снова села и коснулась обугленной древесины, – пойду я, хорошо? Завтра еще загляну, коль жива буду.
Роман сжал кулаки, унял раздражение.
Пень затрещал, и на свет выползло нечто. Старик заорал, схватил жену и поволок прочь. Тома отбивалась, пыталась что-то сказать, но Роман не слушал. Боль в ногах путала шаги, мужчина споткнулся, старуха вырвала руку, побежала назад. И перед ней возникло чудище.
Оно стояло на четвереньках. Чуть больше кошки. Голая, гладкая тварь подняла голову, и старик, с трудом сдерживая крик, заметил, что на лице у существа нет глаз, на их месте огромная пасть с тонкими бескровными губами. Из маленьких пальчиков торчали длинные когти, на вид острые. Острее косы будут.
Чудище село, покачало головой и улыбнулось.
Ужас сковал Романа, а вот Тамара кинулась к этому, обняла, злобно зыркнула на мужа и заворковала.
Нечисть отскочила от Томы и засеменила в темноту.
– Ну вот, напугал…
Дома Роман опрокинул стакан самогона и молча выслушал жену, которая утверждала, что эта страхолюдина милая, добрая и совсем, вот совсем, не опасная. Немного придя в себя, старик с удивлением заметил, что Тамара светится от счастья, а ее речь на удивление связная. И план рассказать обо всем мужикам, взять ружье и убить чудовище исполнять повременил. Пока.
Следующим вечером, когда Тома пошла в лес, Роман тихонько последовал за женой, захватив на всякий случай охотничий нож. Встреча вновь состоялась у пня. Тварь вылезла, наклонила голову и внимательно слушала воркованье Томы. Голос жены дрожал от счастья.
Старик вышел из-за дерева. Существо вздрогнуло, но не побежало.
– Не бойся, Марьян, он хороший.
Тварь улыбнулась.
Тамара начала ходить к названой дочери каждый вечер, а Роман следовал за женой молчаливой тенью. К осени ближе старуха сказала, что хочет привести чудище домой. Поругались сильно, Тамара выла, словно маленькая, и старик, скрепя сердце, пошел у жены на поводу.
С Унуком Роман рассчитался бутылкой. Работы немного, но без помощи не обойдись. Кости не те крыши латать.
Самогон распили на крыльце.
– Ирка скурвилась совсем, как с города вернулась. Пьеть, что свинья, и с кобелем своим по углам бродить. Говорять, к Ритке, пока та в город ездила, в дом залезли, – сказал Унук.
Роман промолчал.
– Еще лиса к нам повадилась, куры пропадають, а вы даже без собаки, точно пожреть, – Унук поскреб недельную щетину и опрокинул стакан.
– Да, лиса – погано.
– И не говори. Женка ожила, смотрю…
– Она сильная, – ответил Роман, – сильная. Худо ей было, в голове туман. Как Ирка припиралась, так хуже только делала. Воспитали дочь…
На этих словах на крыльцо вышла Тамара. Как не вовремя.
– Не дочь она мне! У меня другая дочь теперь, а эта лярва поганая давно ей быть перестала.
Роман вздохнул, щелчком пальцев отправил бычок в полет.
– Да, милая, конечно.
Тома фыркнула, точно недовольная лошадь, и ушла обратно в дом.
Унук хихикнул.
– А уши греть плохо, Том! Лан, Евгенич, пойду. Не болейте.
Забрал бутылку с остатками пойла и похромал прочь.
Неспешно опустились сумерки.
Тома деловито прошествовала мимо мужа, неся в руках кастрюлю с объедками. Позвала Марьяну.
Существо выползло из погреба, вскинуло голову наверх и тихонько завыло.
– Не рано еще? Вдруг кто увидит? Да Унук только уехал, кабы вернется?
Старуха шикнула на мужа и начала кормить существо. Нечисть ела с неохотой. Еда не нравилась.
Лиса завелась, ага. Главное, своих кур не ест. Умная тварь, значит. И быстрая.
– Я завтра до деревни, – вдруг сказал Роман, – у Лопатиных закупаться. Унук заедет с утра. Поехали со мной?
Тома повернулась к мужу, на губах улыбка. На сердце Романа потеплело.
– Да. Давненько не прогуливалась. Только… Я эту лярву видеть не хочу.
– Не увидишь. Она с утра с похмелья страдает небось. Похмелье?! Слабая девка, не в нас пошла.
Тома рассмеялась и погладила чудище по голове.
– А с Марьяной что?
– Ничего, она днями спит. Тварь ночная.
– Не надо так на нее! Хорошо, поедем.
На том и порешили.
Выехали рано. В ржавом драндулете Унука пахло бензином и нагретым кожзамом.
В багажник загрузили мясо, куриные яйца Роман взял в салон.
Тома тряслась на заднем сиденье, глядя в окно с выражением ребенка, впервые увидавшего море.
Летом Роман к Лопатиным обычно ездил один раз в месяц, купить необходимые вещи, что на огороде не вырастить и в лесу не добыть. Еды в основном и с хозяйства хватало. Лишний раз путешествовать до деревни не хотелось. Жизнь одиночки полностью устраивала Романа, хватало компании Томы.
Скоро показалась деревня. Унук остановил машину у двухэтажного дома. Первый этаж был переделан под магазин, а на втором жили сами хозяева – чета Лопатиных.
В помещении жужжал настоящий кондиционер.
Рита Лопатина, тучная женщина в белой майке, сидела за прилавком, курила, читая «Комсомолку». Из старенького радио хрипел Лепс. Увидев Романа с женой, Рита медленно встала, комната сразу в размерах уменьшилась.
– Ничего не продам и не возьму, разворачивайся!
Роман вздохнул.
Рита стукнула кулаком по прилавку, стекло задребезжало.
– Знаешь, что твоя паскудина учудила?! Разворачивайся!
– Рит…
– Не риткай! Я ей в долг бутылку отказалась дать, так она, сука такая, узнала, когда я с Жекой в город еду, во двор мимо собак проскользнула, жалко не погрызли тварь, и насрала мне в беседке. Насрала! После всего, что я для нее делала! В замке дрянь копалась. Я уж ей волосы подрала. К ментам пойду! Я…
– Не ори, – перебила Тома, – она не наша дочь. Лучше бы в городе и пропала.
Роман с удивлением посмотрел на жену. Седые брови нахмурены, но на губах… прежняя улыбка.
– Ты кому рот закрываешь, овца?! Давно дурочкой быть перестала?! Дрянь больная! – Рита повернулась к Роману. – Забирай свою больную и катись отсюда колобком! Другим свое говно толкайте! Ничего не возьму и не продам! Вон!
Роман взял жену за руку.
– Пойдем.
– Вот, вали! Свиньи! Иди дальше кроликов стреляй! Вали! А Ирочка ваша у меня попляшет! Мразь! Она мне по гроб жизни обязана, а так отплатила! Убийца! Мразота!
Старик на мгновение замер, внимательно посмотрел на Риту и вышел.
После прохлады магазина улица обдала жаром. Унук ждал, опираясь на машину. Виновато улыбнулся и протянул Роману сигарету. Дорогую. С фильтром.
– Все слышал? – старик дрожащими руками зажег спичку.
– Этот ор вся деревня теперича слышала. Да не ссы, я с ней побалакаю. Она баба такая… крикливая, но нормальная. Отойдет.
– Сами справимся, – сказала Тома и села в машину.
Унук пожал плечами, сплюнул коричневым и похлопал Романа по плечу.
– Непростая у тебя женка.
– Красиво.
Тома смотрела на небо. Чудище сидело рядом со старухой, закопав когти в землю, и протяжно стонало.
– Да. Океан искр, так батя любил говаривать. Он в детстве меня в лес из города возил, голову поднимаешь, а небо сверкает, что брюликами расшито. Тогда в деревню и влюбился…
– Что там, как думаешь? Бог?
Роман пожал плечами.
– Всякое может быть.
– Бог… Почему он с нами так?
– Так?
– Деревенские… Они ведь сразу нас доставать начали, только мы из города приехали. А теперь полжизни тут прожили, а чужими остались. Унук только один… А Ирка… Вот в кого она такая? Мы ведь все для нее. Деньги на учебу собирали, в город отправить. А она… – Тома махнула рукой. – Что там? Я ведь никогда не задумывалась. Некогда было. Родители верить заставляли, я и слушала. Не вера, а привычка какая-то. Что там? Когда росли, говорили, что космос один. Теперь вот опять про Бога поют. А что на деле?
Чудище вынуло когти и медленно, точно красуясь, прошествовало по двору, голое тело лоснилось в лунном сиянии. Постояло немного, задрав голову, и ушло в погреб.
– Узнаем. Все мы узнаем, когда часы пробьют.
Старик чмокнул жену.
Первое яйцо влетело в окно, стекло пронзительно задребезжало. Второй снаряд упал дугой и разбился у ног старика, забрызгав брюки. Роман услышал смех.
Нечисть выскочила из погреба, одним прыжком перемахнула изгородь и исчезла в кустах. Смех сменил крик.
Роман подбежал к забору и в серебряном свете разглядел крикунов. Дети. Двое. Бегут. И за ними шаг в шаг скачет чудище. Нагоняет. Оно выросло в размерах и уже напоминало не кошку, а здорового волкодава. Еще немного, и настигнет. Ружье в сарае. Патроны в комнате. Твою-то мать. Еще скачок – и все, нету детей. Мальчишка падает.
– Марьяночка! – крик Томы.
Тварь взвыла. И остановилась. Роман выдохнул.
Каждый удар сердца отдавал болью. А удары частые. Ноги слабые. Сел прямо на землю, спиной на забор оперся, закрыл глаза. В темноте красные цветы пляшут.
Почувствовал прикосновение. Нависает Тома. Лицо испуганное. Рядом чудовище, опять маленькое. Скалит пасть, зубы мелкие, частые и очень острые. Как у гусей зубчики.
Роман потерял сознание.
Сперва вернулась боль. Колючей проволокой грудь опутало.
Роман привстал на кровати.
Тома сидела в стареньком ободранном кресле у окна. В глазах слезы. За окном уже рассвело, теплые лучи искрились на серебряных волосах жены.
– Марьяна… – начала она.
Старик сжал край одеяла. Прикрыл глаза. Не горячись. Успокойся. Промолчи.
В груди кололо. Голова кружилась.
– Тамара, – сказал Роман, – мы больше не…
– Марьяна! Она убежала! Пропала… Надо искать. Я тебя до кровати кое-как дотащила, она все рядом крутилась, помочь хотела, а потом я оглянулась, и нету…
Роман прикусил губу. Вздохнул. Боль потихоньку отступала. Старик встал, покачал головой и покинул комнату.
В голове пульсировала обида. Детская, почти до слез. Все ей Марьяна.
Вышел на крыльцо. В земле остались лунки от когтей. Старик начал скручивать папиросу.
«Убийца»!
Табак рассыпался. Роман ударил деревянную дверь. На костяшках выступила кровавая роса.
Надо узнать. Точно. Слухи давно ходили.
Прикрыл глаза и начал насыпать табак заново. Закурил.
Вернулся в дом. За самокруткой тянулась нить дыма. Тома сидела, прикрыв лицо ладонями.
– Мы уже говорили, в доме курить нельзя. Ты…
– Я еду искать… Марьяну. Не выходи никуда. Здесь будь.
Выплюнув эти слова, Роман, не дожидаясь ответа, ушел.
Шаг. Укол. Шаг. Укол. Роман пошел в обход, чтобы не встречаться с деревенскими. Солнце окутывало пылающим саваном, дышать было тяжело.
Дом, в котором прозябала Ира, со всех сторон прикрывал сор, заполнявший двор целиком. Сор вымахал почти в человеческий рост. К крыльцу была кое-как прорублена дорожка. Роман заколотил в дверь, та со скрипом приоткрылась. Старик подождал и вошел. Воняло кислятиной. В зале работал пузатый телевизор, показывал синий экран. Накрытый рваной скатертью стол, беспорядочно разбросанные бутылки, над остатками жратвы кружат мухи.
Ира лежала на диване, прикрытая одной простыней.
– Просыпайся! – Роман пнул край стола, бутылки с грохотом посыпались на пол.
Дочь испуганно вскочила, огляделась. Растрепанная, сонная. На мгновения старик вспомнил другое.
Он будит Иру утром. В лучах солнца, льющихся из окна, кружат бисеринки пыли. Дочь улыбается, сонная, растрепанная, смеется, когда Роман чмокает в щеку. Томка из кухни зовет кушать драники, все утро провозилась, но уж больно доча их любит. Ирка тянется, на лице улыбка…
Видение исчезло, пронзив напоследок сердце ледяной иглой.
Ирка потянулась, на лице ухмылка. Встала и приложилась к бутылке, на дне которой плескалось что-то мутновато-красное.
– О, папанька, чего забыл?
– Ты мне расскажешь, почему тебя в деревне называют убийцей. Все про эти слухи. Сейчас. Я без того долго тянул. Ничего знать не хотел. А теперь… Рассказывай.
– А как здоровье, спросить не хочешь? Про дела? Как там матушка? По-прежнему под себя ссытся?
Старик сжал кулак.
– Рассказывай.
– Что рассказывать? Мудаки. Они и про вас слухи пускают. И про меня. Нечего рассказывать.
Старик подскочил к дочери, выхватил из рук бутылку и запустил в телевизор. Тот взорвался грохотом и искрами. Завоняло паленым пластиком. Ира спокойно почесала грязную щеку.
– В бутылке все равно ни фига не было. Ща Паха приедет, еще привезет. А вот за телик ответишь…
Роман застонал.
– А чего ты хотел, папаня? Чтобы я стала приличной девочкой и с вами коров пасла? Жила изгоем и ни с кем не общалась, как вы с матушкой? Вы мне, уроды, в этой помойке всю жизнь испоганили. Нет как люди в городе жить, а вы…
– Мы деньги тебе собирали. В город бы поехала…
– Шкуры и яйца толкали? Ха. А, еще яблоки на трассе, как я запамятовать могла? Иди на хер, папань. Хочешь знать? А я расскажу. Когда мы с Пахой у его брата в городе жили, пузо у меня появилось. Выносила. Думала, там зацепимся. Родила дома, скорую вызывать некому, да и паспорт просрала где-то. Выходила! Сама! Брат нас из квартиры выгнал, через месяц, что-то с Пахой там не поделили. Сюда вернулись. Я для своей дочери такой жизни не хотела! Не хотела, понимаешь ты… И придавила! Первый день тут были, Паха самогон у Лопатиных брал, а я во дворе стояла, и что-то на меня нашло, рот с носом зажала девке, пока не посинела. Паха с Лопатиной выскочили, заорали. Эта сука жирная ментов хотела вызвать, но я на колени упала. И Паха умолять стал. Лопатины посоветовались и согласились. На машине своей в лес повезли, ямку выкопать помогли. Им, наверное, нравится, когда у них вся деревня в должниках ходит. А может, не хотели с мусорами дел иметь. Хер их разберешь. Потом мы с Пашкой почти полгода пахали на бизнесьменов этих, чтобы ментам не рассказали. Боялись. А ведь, идиотка, могла тихо дома придушить. Потом только поняла, что теперь не расскажут, ведь сами копать помогали, ха… Вот и полезла причитающиеся за работу брать. Слышал небось? Доволен?! Ты не только мою жизнь сломал, но и…
Старик схватил дочь за плечи и толкнул на кровать. С размаху отвесил пощечину.
– Где вы закопали? Где?!
Ира прикрыла лицо руками.
– Да я тебе помню…
– Где?!
– У горелого пня! В лесу! Что, ментам позвонишь? Лопатина тоже грозилась. Звони! Всем похер! Ее не существует! У девки даже свидетельства о рождении нету! Никто искать не будет! Не существовало ее никогда.
– Что же ты, сука, натворила…
В комнату вошел хахаль Иры, звеня авоськой.
– О, какие люди. Ты нам свойского, что ли, принес, гы? А чо с теликом?
В глазах Романа потемнело, старик схватил со стола бутылку и кинулся на любовника дочери. Получил удар в лицо, мелькнула белая вспышка, как из фотоаппарата, и комната закружилась. Старик упал. Из легких вышибло воздух.
– О, а батяня у тебя боевой, гы.
Хахаль прошел мимо упавшего старика и сел рядом с Ирой. Роман, опираясь на стену, встал. Из носа хлестала кровь, заливала футболку. Тяжело ступая, старик двинул к выходу.
Жара немного спала, небо заволокли тучи, а потом влил холодный, тяжелый дождь. Вода струилась по лицу старика, смешивалась с кровью.
Роман снова пошел в обход. Снова закололо сердце. Старик сел в траву и заплакал. Небо проливало воду. Небу до Романа не было дела.
Уже подходя к дому, старик понял: случилось что-то плохое. Марьяна делов опять наворотила. Роман ускорил шаг и подошел к поваленному забору. В доме выбито окно. Старик влетел по ступеням.
В коридоре стоял Унук. Глаза испуганные, руки трясутся.
– Евгенич…
– Где Тома?!
– Евгенич, сядь, пожалуйста, сядь.
Унук хотел схватить старика за руку, но тот оказался проворнее, оттолкнул приятеля и вбежал в спальню.
Тома лежала на кровати. Седые волосы местами слиплись. Из-под головы на подушку натекла лужица крови. Совсем небольшая. Роман подскочил к жене.
Это же хороший знак, что крови мало?! Хороший?!
– Евгенич… Я хотел их…
Старик дотронулся до шеи Томы. Кожа холодная. Пульса нет.
– Не стой! Едь в деревню! В скорую звони! Ментам! Не стой! Не стоооой!
Роман заорал. Крик быстро перешел в хрип. Старик приподнял голову жены. Крови стало больше.
Унук замер у входа в спальню.
– Кто?! Кто?! – закричал Роман.
– Евгенич, успокойся. Мы сейчас сразу в облотдел поедем, в отдел, только успокойся.
– Кто?!
Унук грязным рукавом утер пот со лба и затараторил.
– У тебя харя расквашена… Ты не на них нарвался? Лопатина людей собрала, Риткиной снохи дети вчера у вашего дома гуляли, прибежали испуганные, про чудище говорили. Что Томка на них тварину натравила, говорили. На мобилу сфоткали, сняли, черть их разберет. Ритка людей собрала. Я им говорю, херню несете, какой век на дворе, а они словно с катушек съехали. В телефон позыркали и обезумели. Пришли, забор сломали, стали камнями бросать, один камень в окно попал. Я их остановить хотел, а они, больные, чуть меня не разорвали. Томка на порог вышла. И как начала их взбучивать. Притихли вроде. Женка твоя развернулась, в дом уходить, а ей камень в затылок и прилетит. Вроде выродок Лопатинский кинул. Не уверен. Она ничего вродь, в дом зашла. Толпа разбежалась, а я к Томке сразу. Она на кровати лежить, доковыляла, стало быть. И уже не дышит. Мы их накажем, Евгенич, в облцентр сразу давай… Евгенич, Евгенич.
В голове прояснилось. Старик встал, утер кулаком слезы. Поцеловал жену в лоб, накрыл одеялом. Обошел кровать, достал из-под подушки спрятанную иконку, разорвал на мелкие клочки и бросил под ноги.
Роман вышел из спальни, Унук топал сзади.
– Я все видел, им капец, дам свидетельства, у Лопатиных еще дела мутные в магазине, они ментов боятся…
На улице после дождя веяло свежестью, пахло мокрой травой. Роман зашел в сарай. Где оно? Вот. Точно.
– Не дури, Евгенич, поедем к ментам, и всем им….
– Не поедем.
Старик развернулся и прикладом ударил Унука, тот вскрикнул, упал на колени и получил еще один удар.
Роман присел рядом с приятелем, прощупал пульс, облегченно вздохнул, затем похлопал по карманам треников Унука, достал ключи от драндулета и пошел искать веревку.
– Прости. Так надо.
Связав Унука, поковылял в дом за патронами. Зарядил ружье, остальные высыпал в карман.
Отвязал корову, разогнал кур. В сарае стонал Унук. Живой. Прекрасно. Хороший он мужик. Хороший…
Переступив через сломанную калитку, Роман бросил прощальный взгляд на дом. Возвращаться сюда он не собирался.
Машина Унука сиротливо стояла у тропинки. Роман завел мотор. Развернул руль и направил драндулет в сторону леса.
Нужное место нашел на удивление быстро. Подошел к горелому пню. Присел.
– Выходи, Марьян. Выходи… внучка.
Так тихо. Даже птиц не слышно.
Марьяна вылезла из-за пня. Подошла к старику. Улыбнулась. Жуткая улыбка, но Роману вдруг стало легче. Прижал к себе внучку.
– Понимаешь меня, да? Нет больше нашей Томки… Нету…
Роман взвыл, Марьяна вторила ему.
Отголосив, Роман взял внучку на руки и понес в машину. Посадил на соседнее сиденье. Марьяна рычала, скалилась.
Вместе они поехали в сторону деревни.
– Это все я. Житья никому не дал. Привез Томку в эту срань, в гнездо… Знаешь, Марьян, а ведь Томка красивая молодая была. Уверен, ты бы в бабку пошла. Первой красавицей могла стать. У меня ведь деньги, что я твоей матери откладывал, так и лежат. Тронуть не смел. Увез бы вас с Томкой в город. Зажили бы. Ты могла такой красивой стать. Я во всем виноват. Сдалась мне эта деревня? Сдалась? А ты в институт могла пойти даже. У твоей бабки высшее образование, во, знала? Умная она, а ты в нее бы пошла, уверен. Вот что там, за звездами, Марьян? Ты знаешь, а сказать не можешь? Или не знаешь пока? А может, там шанс второй дадут… Встретимся все там когда-нибудь, а? Как думаешь? Тебя и Томку на рыбалку тогда потащу. На звезды прелесть смотреть у озера… Может, там, за звездами, заживем все вместе. Такой вам дом сколочу! Дворец настоящий! Мультики каждый день смотреть будешь… А вырастешь настоящей красавицей. Я тебя на руках носить буду. Вот не знаю, есть там, за звездами, хорошие женихи или нет, скорее всего, есть, вот они к тебе толпами ходить будут, Марьян, толпами! А может, там и будет нам хорошо, Марьян… Может, там… не Бог и не космос. Может, счастье просто…
Слезы застилали глаза, машину то и дело заносило. Приходилось выкручивать руль, чтобы не слететь с тропы. Мимо проплыл дом. Вот и дорога до деревни.
Навстречу старику ехал зеленый УАЗ. Роман нажал на тормоз, взял ружье, вышел.
УАЗ остановился. Из машины выпрыгнул Паха. Ира осталась в салоне.
– О, а я к тебе еду. Ты за телевизор мне торчишь. – Увидев в руках Романа ружье, хахаль нахмурился.
– Э, ты чего… И где Унук, ты чего на его машине?!
Старик прижал оружие к плечу, но Марьяна оказалась проворнее. Выбив стекло, кинулась на отца. Блеснули когти. Прямо в воздухе тело внучки увеличилось в размерах.
Паха не успел закричать. Зато заорала Ира. Выскочила из машины и побежала. Роман выстрелил. Дробь прошила ноги. Девка рухнула.
– Папа…Папочка…Не надо! Папоооочка! Миленький…. Родненький….
– Ты о чем? Нет у меня дочери. Только внучка.
Нажал на спусковой крючок. Кровь, смешанная с плотными серыми ошметками, брызнула в пыль.
Марьяна рвала тело отца на части, кусала лицо. Распоров живот, вытянула внутренности.
– Довольно, довольно, Марьян. Сегодня у тебя без того сытный вечер.
Роман подошел к внучке, похлопал по спине. Она оглянулась и начала уменьшаться. Сама запрыгнула в машину.
Старик сел за руль. Сердце кололо. Немного уже осталось, но ничего, Роману нужна только эта ночь.
– Поехали, Марьян.
Вскоре старик увидел деревню. В домах уже включили свет, кто-то загонял скот или просто сидел на лавочке у дома. Будто ничего и не случилось.
Роман проверил патроны. Посмотрел на Марьяну.
– Ну что, с кого начнем?
На небе зажглись первые звезды.
Дмитрий Костюкевич
Дрожь
1. Радик
Испуганным сердцем набухало лето, в горле семнадцатилетнего Радика Шарипова комом стояла любовь, под городом жила ракообразная тварь. Ужасный монстр с четырьмя глазами, усиками и щупальцами на голове, утащивший в разлом тетю Одиху.
«Если бы не землетрясение, я бы не встретил Лилю», – часто думал Радик.
«Если бы не землетрясение, не погибла бы тетя», – тянула мысль-противовес.
«Ничего не вернуть, – звучал в голове родной голос, – хватай то, что есть». Одиха всегда находила нужные слова, умела успокоить, приподнять над лессовой пылью ташкентских дворов. Смерть не отняла у нее этот дар.
Лиля жила в двухъярусном вагончике на участке с надписью «Стройпоезд Волгоградской области». Радик заприметил ее на стройке: кареглазую, белокурую, самую красивую девушку в Ташкенте! Подойти и пригласить на танцы решался долго; наблюдал, как она работает, как болтает с низенькой подругой, которая – чем? как? – сразу понравилась Элеру.
– Две взял? – спросил Радик.
– Ага, – друг потряс доказательством. Внутри пакета нетерпеливо, тяжело постукивало – Элер завернул бутылки в газету. – С тебя лимонад и мороженое.
– Заметано. Главное, про магнитуду и афтершоки девчонкам не впрягай.
– Ну о-очень смешно.
Отец Элера работал техником на Ташкентской сейсмостанции и редкими кухонными вечерами делился с семьей подноготной катастрофы. Элер впитывал, чтобы потом похвалиться перед Радиком:
– Пять и два магнитуда была при первом толчке. По шкале Рихтера – так сейчас сейсмические волны меряют. Это немного, но тряхануло крепко, потому что очаг неглубоко, сечешь?
Пройдясь по смолкающим улицам – вечером и ночью запретили движение транспорта, чтобы не поднимать пыль, – друзья дотопали до некрашеного занозистого забора. Строительный городок охраняли милиция и добровольные патрули.
– Слышь, Эл. Что с Дюймовочкой делать будешь? – справился Радик, устраиваясь в теньке. – Зерном кормить?
– Поцелуями, – светился Элер.
– В макушку?
– У меня-то план готов. А у тебя, Рад? Хочешь про большие неприступные сиськи покумекать?
Радик пригрозил кулаком.
Уже которое утро он просыпался с мыслями о Лиле (иногда они прятались за окалиной кошмара, в котором гигантский жук забирал тетю Одиху в подземное царство). Открывал глаза, смотрел на старую арабскую картину, которую вернул на стену после первого, самого сильного подземного удара, и мечтательно улыбался.
«Если бы не землетрясение…»
В ту ночь он пробудился от толчка. Дом словно наградили увесистым пинком. Радик увидел, как падает за кровать картина, услышал, как валятся с насиженных мест вещи. «Война! Сынок, вставай!» – причитала мама. Они выбежали во двор, в поднявшуюся пыль и многоголосье. Кто-то кричал про бомбардировку, кто-то про оставшиеся в квартире документы, кто-то про обрыв телефонной линии. От пыли щипало в глазах. Трещали деревья и здания. С фасадов валилась гипсовая лепка и штукатурка. Радик ощутил, как на него переползает общий панический страх. Люди выстроились посередине улицы – змейка между рядами домов. «Беги к тете», – сказала мама, и он побежал. По старому городу словно прошлись авиационные бомбы: от универмага остался огрызок торцевой стены, стрелки на больших часах остановились на пяти двадцати трех. Приближаясь к дому Одихи, он услышал грохот, дорога под ногами пружинила и стонала. По улице стучали гусеницы невидимых танков. А затем он увидел дом тети и…
– Идут, – толкнул локтем Элер.
Девчонки приближались со стороны ворот. У маленькой Светы было открытое детское личико и алые губы. Рядом с Лилей она казалась милым, но все-таки придатком к красоте подруги.
– Заждались? – спросила Лиля. Поверх синего платья она надела кофту сочного апельсинового оттенка.
– Немного… – начал было Радик.
– И вечность готовы, – пропел, перебивая, Элер. – Вино будете?
Света прыснула в кулачок. Лиля прищурилась.
– Чуть-чуть.
Радик потянул пакет из рук Элера.
До парка, расположившегося за авиационным техникумом, добрались через час.
Лавки облюбовала молодежь: парни нависали над девушками или сидели на корточках у острых коленок. Возле мусорных урн валялись смятые пачки, окурки, этикетки от пломбира. Проходя мимо здания игротеки, Элер ударился в воспоминания:
– Когда я был маленьким, сюда один чудак заглядывал. Коллекционер. Приносил игрушки разные, показывал всем. За уши отец не мог меня оттянуть. И пляшущие медведи, и поющие птицы, и хлопающие тарелками обезьяны…
– Сказка! – радовалась Света. И так просто у них с Элером складывалось, что и впрямь – сказка, словно всю жизнь друг друга знают.
На танцплощадке кипело и плясало. Мелкота висела на заборе, смеясь и тыкая пальцами в старших братьев и сестер. Объявление на кассе предупреждало, что в джинсах вход воспрещен. Стоящие полукругом лавочки пестрели яркими оттенками платьев.
Объявили белый танец, и Света потащила Элера в центр площадки. Лиля смотрела на подругу и задумчиво улыбалась. Радик искал взглядом тележку мороженого, но находил лишь милиционеров.
– Следующий медленный наш, – сказал он, решившись.
– Хорошо, – ответила она.
Ждать пришлось пять быстрых танцев, а потом, после уместившегося в одно мгновение медляка, пахнущего ее волосами, они пили лимонад и ели мороженое.
Гремели колонки. В воздухе звенел девичий смех.
Радик смотрел на Лилю. Полногрудую девушку, белокурые волосы которой рассыпались по оранжевым плечам. Она указала пальцем на сцену и что-то прощебетала. Он не расслышал, хотел переспросить, но вдруг что-то почувствовал, оглянулся и увидел, что на Лилю пялятся стоящие у ступенек эстрады парни. Один широколобый, коренастый, с загорелым лицом. Другой – низенький, плосколицый, с маленькими глазками. Широколобый кивнул товарищу, провел ладонью по ежику волос и стал протискиваться сквозь кучку подростков.
Радика охватил гадкий, размягчающий мышцы страх.
Парень приблизился.
– Потанцуем? – спросил он у Лили.
Она глянула на него, слегка приподняла брови, усмехнулась глазами и покачала головой.
– Извините.
– Ты с этим? – широколобый кивнул на Радика. Сзади маячил плосколицый.
– А что? – с вызовом спросила Лиля.
У Радика пересохло во рту. Он искал в себе силу и презрение, чтобы сдвинуться с места, что-то сделать, сказать. Поиски затягивались.
– Танцевать с тобой хочу.
Наглец протянул руку к запястью девушки. Лиля завела руку за спину.
– Отвали, – выдохнул Радик, закрывая собой Лилю.
– О, подружка заговорила! – оскалился широколобый.
Плосколицый хохотнул.
– Отойди, пацанчик, по-доброму советую.
Руки и ноги Радика мелко вибрировали, но он надеялся, что это не заметно остальным.
– А не то что?
Как он ненавидел этот страх, эту слабость в теле. Он дрался давно, в пятом или шестом классе, дрался из-за боязни унижения, потому что все смотрели, гоготали, стравливали. Победил, разбил задире губу, порвал рубашку, но колотился каждый раз при новой встрече, не знал, как себя вести, если окатят злобой, угрозами, жил вязким ожиданием падения. И ничего не мог с собой поделать, а ведь и в драмкружок подался, чтобы перестроиться, научиться если не быть храбрым, то хотя бы играть роль храбреца. Кино закрутило, увлекло, снимать стали, с Кудратом Ходжаевым познакомился, с Хикматом Лапытовым, зимой кинопробы прошел в фильм «Смелость» – вот ирония, обхохочешься. Стихия не отменила съемок, лишь обновила декорации, толпы зевак собирались на разрушенных улицах, а в устоявшем здании «Узбекфильма» кипела работа. Правда, старались без нужды внутри не задерживаться. Радик делал вид, что нисколечко не боится – крепкие стены, крепкие нервы, но все это было напускным.
К тому же, одно дело – дом, а другое – человек.
– А не то все, – широколобый хищно улыбнулся, потом прищурился. – Знакомая мордашка… Актеришка, да? Что, перед девочками этим козыряешь?
– Чего тебе?
– Я же сказал, – парень вздохнул, будто объяснял несмышленой малолетке, – с девочкой красивой танцевать хочу. А тут ты столбом встал. Ну-ка, брысь.
Он шагнул, обходя Радика, и снова попытался схватить Лилю за руку.
– Не трогай, дурак! – вскрикнула она.
– Грабли убери, – неуверенно предупредил Радик.
Широколобый показушно нахмурился.
– Ну вот, – сказал он, словно в реакции девушки был виноват Радик.
– Что тут? – резко спросил Элер, выныривая из-за спины плосколицего.
– Влюбляемся, ссоримся, – пожал плечами наглец, под мешковатым пиджаком бугрились мышцы. – А ты кто? Режиссер?
– Дирижер, – фыркнул Элер.
На них смотрели десятки лиц.
– Ребята, не надо, – пискнула Света, – пойдем отсюда.
Элер даже не повернулся.
– Самый здоровый? – спросил он у широколобого.
– Проверить хочешь?
– А пошли! За сцену!
– Айда.
Элер отдал Свете пломбир и направился за сцену. Радик поплелся за другом, в желудке ныло, ладони покалывало. Он чувствовал взгляд Лили и проклинал себя за нерешительность, страх. Элер – другое дело, сразу включился, кулаки сжаты, уверенный, цельный, если и страшно ему, то в удар этот страх запихнет, в чужое лицо, а он, он… Почему всегда ступор, почему желе в руках и ногах? Как тогда, на Кашгарке, среди раскиданных до основания домов, на обломках саманной крыши тетушкиного дома, с которой он увидел исчезающую в разломе Одиху, ее перекошенное, бессмысленное в смерти лицо и, секундой раньше, чудовище, огромное насекомое, обхватившее тело тети короткими мощными конечностями, терзающее его клешнями. Парализованный ужасом, он стоял и смотрел, не в силах хотя бы закричать, а в ушах звучала призывная трель закованной в панцирь твари, уползавшей с добычей в нору.
В сам Ад.
– Тебе, фраер, девок мало? – услышал Радик голос Элера.
Они стояли на заплеванном бетонном ободке за ракушкой эстрады.
– Тише, тише, – с вызывающим спокойствием ответил широколобый. – Чего разорался, не видят тебя девчонки.
– Что-о?
Плосколицый подтолкнул товарища:
– Хули ты с ним цедишь. Вломи.
Вокруг них собиралась толпа.
– Да жалко ущербных.
– Ты где здесь ущербных увидел? – прорычал Элер. Он толкался с противником взглядами.
Радику хотелось одернуть, урезонить друга: он не знал, как себя поведет, если начнется драка.
– Урой соплю, Клыч, – подзадоривал плосколицый.
– А-а… Глаз много, менты кругом, не дадут размяться как следует. Наука мимо пройдет, – лыбился Клыч.
– Ссышь? – лыбился в ответ Элер.
– А мы узнаем. Давай завтра словимся, два на два?
– А давай!
– Тогда забиваемся, – широколобый надвинулся на Элера, голова к голове, чтобы не услышал весь парк.
Зрители расстроенно загудели. Радик выдохнул: завтра. Он снова провалился из одного омута в другой. Увидел тетю в черно-белом крепдешиновом платье, белый с красной каймой платок, концы которого были связаны узелком – «чтобы не забыть о делах», черную дыру в фундаменте…
– Пошли к девчонкам, – сказал Элер, и Радик вынырнул. – Завтра с клоунами разберемся. На Кашгарке «стрелу» забили.
Радик догнал друга.
– Туда же не пускают, – постарался он бодро, хотя внутри ныло и клокотало. На Кашгарке…
– И что? – ответил Элер, поднял руку, замахал девушкам. Элер улыбался во весь рот. Преданный друг, воин, победитель, и не беда, что сражение перенесли.
– Ничего, – тихо произнес Радик.
Они еще немного потанцевали, а потом Лиля сказала, что им пора. Шагая под фонарями аллеи, из одного желтого круга в другой, Радик успокоился, переключился на близость Лили, ее дыхание, уставший, но веселый голос.
Он поцеловал ее, или она его, а потом они стояли под каштаном и подглядывали с понимающими, глупыми улыбками на долго целующихся Элера и Свету.
– Не оторвать, – шепнула Лиля. – Пошли, догонят.
Радик кивнул, чувствуя новый прилив зависти: друг и здесь шел напролом.
Провожая девчонок, он старался не думать о завтрашнем дне.
Получалось плохо.
2. Лиля
За неделю до Ташкентского землетрясения Лиле Славиной стукнуло девятнадцать. После семилетки в родной Дубовке она окончила Волгоградское строительное училище и уже как год работала штукатуром-маляром.
Двадцать седьмого апреля их бригаду погрузили на машину и доставили в Управление Спецмонтажстроя. Перед собранием выступил русоволосый бригадир Антон, которого Лиля часто видела во снах, очень близко и истомно. Антон рассказал о страшном землетрясении в Ташкенте, о дружбе народов, взаимопомощи и мобилизации.
– Нужны молодые специалисты и строители, – объявил бригадир, – добровольцы, которые примут участие в восстановлении Ташкента. Кто может? Судимым руки не тянуть!
Через три дня молодая комсомолка Лиля смотрела в окно вагона стройпоезда «Волгоград – Ташкент». Рядом сидела миниатюрная Света, ее подруга. «Женский» вагон полнился голосами. Лиля думала о тюбетейках, мешках с урюком на базарной площади, невыносимой жаре и раскаленном песке, в котором можно варить куриные яйца. Она не знала, чего ждать от Ташкента.
– Как мы там будем? – спросила Света, словно прочитав ее мысли. – Где они воду берут?
– Поживем – увидим, – пожала плечами Лиля, а потом улыбнулась. – Парня тебе найдем.
– На верблюде?
Девчонки захохотали.
Маленький ташкентский вокзал встретил улыбчивыми лицами, цветами, узбекскими дойрами, похожими на пионерские барабаны, и золотыми бликами на длинных духовых трубах, сурнаях. Строителей принимали с неслыханными почестями. Лиле поднесли букет красных роз, обернутый в газету, она укололась о шипы, но с благодарностью зарылась лицом в шелк лепестков. К ее плечу прижалась голова Светы, глаза подруги блестели, под острым подбородком благоухали розы.
В зной вокзала прибывали поезда из Пензенской, Челябинской, Саратовской областей. Играла музыка, толпа кричала «спасибо!». Аванс, но Лиля знала – будет за что, и очень скоро, уж они постараются. Она начинала влюбляться в Ташкент, в этот разрушенный стихийным бедствием город на краю Союза, пахнущий горным ветром, пылью, спелыми персиками и красным портвейном. В город, которого еще не видела, но уже чувствовала.
Поселили на юго-западе столицы, в районе Чиланзара. Сначала жили в армейской палатке, потом перебрались в вагончик, вместе с еще четырьмя незамужними коллегами. Девчонкам намекнули на общежитие тракторосборочного завода, в скором будущем, а пока они обитали на колесах в строительном городке, под присмотром патрулей, сформированных из работниц фабрики «Малика». Узбечки угощали ароматной самсой и сытной шавлей, напоминающей клейкий плов (Лиля быстро впитывала все местное, колоритное), пили вместе с девушками-строителями чай и рассказывали о городе.
Ей перестал сниться русоволосый Антон, все чаще в сновидениях она брела по ташкентскому бродвею, по опутавшим Алайский рынок улочкам. Город жил на асфальте: палатки-квартиры, палатки-аптеки, палатки-столовые, палатки-амбулатории, почтовые палатки. Под навесами по-спартански горели лампочки. Глинобитные, одноэтажные дома – те, что не превратились в руины, – стояли пустыми, растрескавшиеся стены подпирали контрфорсы. Ввалившиеся крыши, зубастые оконные рамы, лозунги на уцелевших дувалах: «Трясемся, но не сдаемся!», «Ташкент скоро станет лучшим городом страны!». Со временем в сон стали просачиваться тревожные звуки или, скорей, ощущения. В пятки проникал подземный гул, усиливался с каждым шагом, срастался с костями невидимыми щупальцами. Из широкой трещины, изгибы которой задавали маршрут Лили, словно пар, поднимался другой звук-ощущение – шум работающего огромного мотора или механизма. Живого механизма.
Лиля всегда просыпалась, когда рокот обретал плоть, сгущался до тени, до движения… когда из трещины появлялась…
Лапа. Девушке казалось, что она видит лапу гигантского насекомого или животного. Три темно-бурых острых зубца, а следом – потолок окуренного темнотой вагончика.
Своевременное спасение от кульминации кошмара.
Первый месяц работали по двенадцать часов в день, без выходных. На месте скромных жилищ, махаллей, и на свободных площадях Чиланзарского района стали проклевываться панельные многоэтажки с видом на восхитительные фруктовые сады. Затем ввели смены. Грузовики забирали в семь утра; у высокого тряского борта хорошо думалось о советском Вавилоне, который Лиля отстраивала не только для кого-то, но и, возможно, для себя. Те же самые грузовики привозили в обед ароматный борщ и наваристую шурпу. К стройпоезду отвозили в пять вечера, уставших, приглушенно-звонких, обласканных взглядами местных парней.
На свидание – первое свидание за год – она согласилась легко. Симпатичный мальчик, высокий, зеленоглазый. Господи, до чего же банально, и пускай, пускай банально, как и приятная фатальность в его взгляде, когда он смотрел на нее через ограду строительной площадки, ждал ответа. Она истосковалась, устала от молчания внутренних струн. Ах да, у него был успокаивающий, как перестук колес, голос и суетной говорливый друг-хвостик (приглянувшийся Свете Элер). Опять банально? Пускай.
Зеленоглазый мальчик – Радик – излучал щекотную самоуверенность. Девчонки строили, парни помогали разбирать завалы. Лиля сказала «да».
Вечером парни повели их в парк.
И был обжигающий глоток портвейна, всего один, но показавшийся нужным, и танцы, и пломбир в хрустящем стаканчике, вдавленном торопливыми пальцами, и шоколадное «эскимо», и снова танцы. В парке Горького собралось столько народу, что Лиля невольно вспомнила о поездах на ташкентском вокзале. Танцплощадка превратилась в перрон, наводненный молодыми парнями и девушками, а по аллеям, обрамленным акациями и чинарой, тянулись к эстраде все новые и новые составы.
Элер крутился вокруг Светы и почти не замолкал.
– Отец с Уломовым работает, директором станции, так того на следующий день после землетрясения в ЦК вызвали. А там не только Рашидов, но и Брежнев с Косыгиным прилетели из Москвы, доклада ждут. И тут за окнами крик, шум. Брежнев подумал, что снова тряхнуло. Ан нет! Гол на «Пахтакоре» забили минчанам. Знаете, что тогда Брежнев сказал Рашидову? Сказал: «Так у вас, наверное, и землетрясения не было. Футбол один…» А потом толкнуло на четыре балла, афтершок…
– Это что? – участливо спрашивала Света.
– Повторные толчки, – весомо пояснял Элер. – Первый месяц постоянно трясло, сами знаете, но это ничего, даже хорошо. Отец говорит, что так подземные слои напряжение сбрасывают.
– Интересно.
Элер кивал: интересно, еще как интересно.
– И без мистики не обошлось. У меня бабушка в трехэтажке возле Госпитального рынка живет. Перед той ночью ей померещилось странное свечение, от земли исходило, а еще шум, прямо под домом. И не ей одной.
– Так вы в палатках живете?
– Радик нет, его улицу только припугнуло, хотя не все в дома вернулись. А вот я теперь под открытым небом, – Элер легонько, неуклюже-нежно толкнул Свету в плечо. – Так что стройте быстрее, не хочется у костров зиму встречать.
Землетрясение, землетрясение, землетрясение. Все кружило вокруг землетрясения. Как сиденья цепочной карусели.
От Радика пахло вином, всклокоченной молодостью и желанием. Он почти не отходил от Лили, но говорил мало, забавно косился на внушительную холмистость ее груди (она знала, какое впечатление на мужчин производят ее формы, особенно под ярко-оранжевой индийской кофтой), даже едва не подрался с другими ребятами. Из-за нее. Это было приятно. Но, но, но…
Что «но»?
Но. Она старше его, на два или полтора года…
Но. Он наивно самонадеян и легкомыслен, молодой актер все-таки… А еще носит старые туфли с промятыми носами, а ведь настоящий мужчина должен…
Но. После той жуткой ночи, которую они с девчонками провели в вагончике под кроватями, а с внутренней стороны двери трясся «замок» из колючей проволоки… с той ночи, в которой бесновались пьяные звери-люди, еще не выветрился страх…
Но. Ее посещала мысль об отъезде, такие разговоры все чаще звучали в стройпоезде…
Но… Все это было не важно. Рядом с Радиком она не чувствовала того самого, волнительного, вязкого трепета. Не испытала мучительно-сладкой дрожи.
Она поцеловала Радика недалеко от парковых ворот, на углу игротеки. Поцеловала быстро и невесомо, в благодарность за этот вечер, такой же быстрый и невесомый. Ей понравился вкус его губ, рассмешило его волнение, мигом слетевший апломб, но все было так легко, даже мысли, поэтому она просто поплыла дальше. Он взял ее за руку, она разрешила, и они раскачивали лодочку из ладоней на волнах городских сумерек.
Парни провели их до строительного городка и попрощались. Одного из них Лиля видела в последний раз.
А следующим вечером она влюбилась.
Грузовик вез к заменившему дом вагончику, чаю и вечернему концерту. Она смотрела на ошпаренные солнцем улицы, на людей в их сухих руслах, взгляд остановился на молодом мужчине, стройном, в элегантном светлом костюме и ярко-красной рубашке. Его рубашка так весело бы смотрелась рядом с ее любимой оранжевой кофтой. И тут она увидела его туфли. Черные, блестящие, крикливо-модные. Что делает такой мужчина в этом пыльном городе? У Лили закружилась голова. «Это он», – прошептала она, машина свернула, мужчина в блестящих туфлях исчез, а толчки не прекращались – в сердце, в желудке, в ладонях.
Это он… ее мужчина.
Засыпая, она надеялась на скорую встречу под тенью опущенных век, но ей приснилась уродливая лапа с когтистыми пальцами, скребущая по обломкам сырцового кирпича.
3. Элер
Район Кашгарка, в «яблочко» которого саданул кулак землетрясения, закрыли от посторонних. Восстановительные работы стихали лишь к ночи, а ранним утром строительный интернационал снова закатывал рукава. Большой хашар: сотни загорелых рук и горящих глаз, которые видели в руинах новый Ташкент. Кто-то – свой новый дом, в котором останется жить, создаст семью, как сделали в позднефеодальный период китайские купцы из Кашгара.
Элер понимал, что центральная часть города – да и весь Ташкент – уже никогда не будет прежней, одноэтажной, одичало-зеленой; колхозным полям и камышовым болотам придется подвинуться. Над развалинами, которые расчистили танками (во время работ башни боевых машин были мирно повернуты назад), поднимались остовы будущих многоэтажек. Воплощение национальных стилей братских республик.
– Как думаешь, у кого краше выйдет? – спросил Элер.
– Что?.. – не сразу врубился Радик. – А-а… у белорусов.
– А вот фиг тебе! У украинцев лучше!
Радик растерянно кивнул. Так быстро сдался в едва наклюнувшемся споре? Элер открыл рот, тут же закрыл. Миниатюра: рыба на песке.
Он понял, что Радик боится предстоящей разборки, но виду не подал, не упрекнул. Элеру тоже было страшновато, но то был другой страх, с примесью предвкушения справедливой расплаты: дерзких скотов надо наказать, иначе снова прижмешься спиной к стене. Даже первобытные люди во время охоты опасались мамонтов, ведь так? Главное – научиться использовать свой страх.
– Солдаты! – Элер увлек Радика за огрызок стены, изрезанной зигзагообразными трещинами.
Два армянина в пропыленной военной форме свернули к глинобитному уютному особнячку, чудом уцелевшему на правой стороне улицы. Во дворе их встречала старушка, такая же ветхая, как и жилище, приглашала на узбекском к столу. Солдат и строителей кормили всем городом. Угощали сигаретами и улыбками. В Кашгарку ведрами передавали мошхурду, маставу, чай.
– Айда, – шепнул Элер, и они продолжили путь по еще неразобранным завалам коммунальных дворов.
Черные, крытые толем крыши провалились внутрь приземистых сараев. Мазанки торчали из земли острыми обломками. Элер поднырнул под одинокую бельевую веревку, обошел присыпанную глиняной крошкой хонтахту, при виде которой вспомнил, как напугал младшую сестренку. Стукнул по столешнице и выбежал из армейской палатки с криком «Началось!». С Анорой случилась истерика, даже «скорую» вызвали. Н-да, глупо вышло, мелкая ведь впечатлительная: даже после небольших толчков все время бежала на улицу проверить, не появились ли в земле трещины. Ох и влетело ему от родителей!
– А знаешь, кто на следующей неделе прикатит? – спросил Элер.
Радик без интереса дернул подбородком: ну?
– Марсель Марсо!
– Это кто?
– Французский клоун… или мим.
– А-а.
– Кстати, в чем разница? Ты ж у нас, Рад, ближе к зрителю.
Радик нагнулся, чтобы поднять камушек, и только потом ответил:
– Мимы больше под взрослых заточены.
Через улицу бульдозер нахраписто доламывал стену, рядом пыхтели два трактора. Экскаватор грузил мусор на самосвал. На горизонте высились клювастые силуэты кранов. Друзья подождали, пока проедет дребезжащий ЗИЛ, и сквозь поднявшиеся клубы пыли перебежали на другую сторону.
Траву и листья платанов покрывала густая пыль. Сломанные ветки напоминали паучьи лапы. Бульвар дарил тень, укрытие. Справа виднелось старое узбекское кладбище. Каково было мертвым, когда трясло и подкидывало? Вот уж действительно «перевернуться в гробу»…
Скоты – Клыч и его мелкий кореш – ждали в условленном месте: прятались в дверном проеме сильно пострадавшего дома. Справа от входа болталась на единственном гвозде табличка «Стол РАСКРОЯ».
Клыч неприятно улыбнулся, поманил рукой и отступил внутрь мастерской. Элер сжал кулаки. Света просила не ввязываться (он не говорил ей о «стрелке», но она почувствовала), такая красивая и добрая, большеглазый ангел. Он сказал ей, что все будет хорошо, а потом для слов не осталось воздуха – они целовались и целовались, даже на ходу.
Да, все будет хорошо. Но только не для двух скотов в помещении. Спускать такое Элер не привык, особенно если кто-то наезжал на его друзей.
– Эл… – начал было Радик.
Элер глянул на друга и подмигнул:
– Ща по-быстрому все решим и к девчонкам на стройку рванем. Беру на себя здоровенького.
Радик перестал терзать пальцами нижнюю пуговицу рубашки и нарочито невозмутимо кивнул. Сжал зубы, изображая решительность. «Уже неплохо, – подумал Элер. – Рад справится. Должен». Контролировать страх – первый шаг к победе над ним. Ведь его друг боится не этих скотов, а того, что его трусость выплеснется наружу. Боится позора. Как когда-то и сам Элер, в школе, где его и еще парочку ребят гнобила шайка старшеклассников: ставила к коридорной стене и прописывала пендели. А потом случилось маленькое чудо. Одноклассник Элера ответил обидчикам, отважно шагнул под градом стрел, словно древний самурай, ведомый верностью и долгом (книги о самураях любил отец Элера), и его примером заразились другие, чьи колени еще секунду назад стучали друг о дружку. Элер вступил в бой последним, устыдившись собственного страха. Отлип от стены и повернулся к страху лицом. И в этом сражении истаяла его трусость, а он вырос в Воина, ярость которого не уступала тому, кто первым проявил бесстрашие. Книги и опыт не врут: путь к доблести часто лежит через стыд. Проверенный временем кодекс. Сработает и с Радиком.
Элер ступил в проем без двери. Коснулся костяшками кулака раскрошившейся кромки необожженного кирпича.
«Какие планы на завтра?» – спросил он Свету, когда они расставались.
«Жить и любить», – ответила она.
Элер сморгнул: не сейчас.
Если не считать кирпичного и деревянного лома, в мастерской было пусто. Все вещи вынесли хозяева или мародеры, кто знает. Патрули ввели после случаев воровства. Пол в дальней части помещения обвалился в подвал. Темнота в дыре выглядела зловеще. Не самая мудрая мысль – драться здесь, но ведь не делиться же ею со скотами.
Клыч хищно осклабился, обнажив желтые зубы.
– Ну что, актеришки…
Элер не дал ему договорить. Влепил кулаком в нос, а потом добавил, уже падающему, в ухо. Второй удар вышел слабым – кулак чиркнул, а не впечатался, – но первым Элер мог гордиться. Мог, но не стал: рано.
Он подскочил к корешу Клыча. Тот вскинул к лицу руки. Элер со всей дури приложился коленом в пах. Плосколицый болезненно взвыл и рухнул на колени, схватившись руками за промежность. Элер пнул его под ребра, еще раз, и еще, парень опрокинулся на пол и сжался в клубок, будто кучка тряпичного мусора. По пыльным щекам текли слезы.
Элер замахнулся для нового удара, но решил, что хватит. С этого – вполне. Он повернулся к Клычу, который поднимался на ноги с невесть откуда взявшимся металлическим прутом в руке. Недоделанный самурай с расквашенным в кровавую юшку носом.
Элер бросил короткий взгляд на Радика. Друг застыл с приоткрытым ртом на фоне светлого прямоугольника дверного проема. Что на его лице? Восхищение или страх? Куда он смотрит?
Времени на размышления не было. Элер саданул Клычу ногой. Подошва мощно въехала в солнечное сплетение. Прут брякнул о пол. Противник повалился рядом с дырой.
– Сука, – выдохнул он, пытаясь подняться. Следовало отдать Клычу должное.
– Лежать! – рявкнул Элер.
Скот послушался.
– Ну что, фраер, так нормально? – Элер присел на корточки. – Аргументы ясны?
Клыч коротко кивнул, слизал с верхней губы кровь. Элер посмотрел на второго.
– А тебе, ущербный?
Кивок, тихий скулеж. У этого можно было и не спрашивать, еще долго яички баюкать будет. Как сказал бы всякий самурай, внезапность – решающий козырь.
– Вот и славно.
Элер хлопнул по коленям и уже собирался позвать Радика (свой страх друг не победил, все произошло слишком быстро даже для самого Элера, так пускай хотя бы насладится унижением ублюдков), когда услышал странный звук, усиливающийся, вытекающий из провала. Звук был мелодичным и звонким, словно льющийся по огромному рогу, от узкой части к широкой. Он напугал Элера до чертиков, как если бы ласковый голос позвал его из раскопанной могилы.
А еще движение… видимое лишь в лакуне воображения, глубоко, очень глубоко под городом, где в разломе кристаллических плит билось черное сердце сейсмических толчков. Первый раз в жизни Элер усомнился в полезности (и безопасности) знаний, потому что картинка, вложенная в голову словами отца, попыталась утащить его на самое дно… если у этого места было дно.
Элер отшатнулся от Клыча, от дыры, от мелодичного звука. Самурай, усомнившийся в приказе господина. И, кстати, кто его господин? Страх?
Круг замкнулся.
Он обернулся – ударился взглядом о лицо Радика, бледное, потное, неподвижное. Губы друга шевелились, он что-то шептал. «Мертвый мим», – подумал Элер, парализованный подземной мелодией и видом Радика, приближающегося к краю излома бетонной плиты.
– Рад… – он поперхнулся.
Что Радик собирается делать? Проявить инициативу, чтобы сломать неуверенность? Добить поверженного Элером противника? Отсюда медлительность и неестественное спокойствие – друг борется с собой?
– Я знаю, ты хотел как лучше, – сказал Радик, глядя между лежащими в пыли скотами, прямо в дыру. – Я не хотел видеть ее мертвой, и ты забрал Одиху.
У Элера отвисла челюсть. В груди копалась холодная ладонь, стискивала и царапала.
– Я знаю, ты – это я, – бесцветно, будто лунатик, произнес Радик. – Мы едины.
Из правой ноздри Клыча текла густая струйка крови. Он попытался отползти в сторону, но Радик наступил ему на ладонь. Клыч вскрикнул, его глаза сделались загнанно-безумными, он завертел головой, словно не зная, чего опасаться больше – нарастающего глубинного звука или раздавившего его пальцы парня.
– С тобой я не боюсь, – сказал Радик звонкой пустоте, а затем убрал ботинок с кисти Клыча и выстрелил ногой в подбородок. Словно пробил пенальти.
Клыч тяжело качнулся назад, ловя беспомощными руками ногу-обидчицу, свою единственную надежду, пальцы скользнули по ботинку, и он рухнул в яму, которая уже казалась Элеру бездонной (нет, он был уверен в этом, как и в том, что настоящий самурай на его месте не стоял бы каменным истуканом).
Из провала выплеснулся полный страдания крик.
Радик издал короткий смешок.
Элеру подчинялись только глаза. Он видел, как кореш Клыча ползет на четвереньках к двери. Как Радик хватает его за шиворот футболки и тащит обратно, как бьет кулаком в затылок, в шею, механически, без разбора. Смотрел на это, будто через грязную витрину. В ушах гудело. Звук превратился в противную трель (стрекотание горящих сверчков) и теперь исходил не только из норы – из горла Радика.
Разум Элера на секунду затуманился. Через Кашгарские ворота в город входили караваны, над Великим шелковым путем поднимались облака алой пыли, стоящие вдоль дороги безумцы пели бессвязные песни, стенки бесконечных колодцев содрогались от ударов когтистых лап…
Из норы показалась голова чудовища: темно-зеленая, с двумя парами глаз и частоколом игольчатых зубов. Распахнутую пасть обрамляли щупальца и усики-антенны. Голова твари наполовину пряталась в панцирном кольце, похожем на перевернутый елизаветинский воротник. Из бурой хитиновой брони торчали две широкие короткие лапы – лапы гигантского крота.
Плосколицый пронзительно заверещал. Радик толкнул парня к краю, и трехпалая клешня смахнула лицо вместе с криком. Воздух окрасился красными брызгами. Тело рухнуло в дыру.
Тварь неуклюже подалась из норы, расправила над продолговатым телом крылья – из двух длинных чешуек они превратились в треугольные паруса – и захлопала ими. Помещение наполнили чирикающие звуки. Тот самый стрекот, который вначале показался Элеру мелодичным. Его издавали трущиеся друг о друга крылья.
«Как она распрямляет их под землей? – будто во сне подумал Элер. – Сколько же там места?»
Радик присел напротив поющего чудовища. Он насвистывал. Глаза в глаза.
– Не бойся, – сказал Радик.
Элер различил золотистый блеск – от дыхания Радика на морде огромного насекомого зашевелились шелковистые оливковые волоски, – а потом два длинных тонких щупальца потянулись к человеку, обнюхали, потрогали… и присосались к шее под челюстью.
По телу Радика прошла волна дрожи.
И тогда Элер закричал. Это был не крик ужаса, не только он.
Это был самурайский удар в самое сердце опутавшего тело страха.
4. Света
– Лиль, ну, хватит. Вот еще, нашла по ком слезы лить.
– Ты видела, как он на меня посмотрел? – всхлипывала Лиля. – Видела?.. Как на пустое место…
– Да он сам пустое место! А ты апельсинчик, – Света погладила по мягкому ворсу ярко-оранжевой кофты, – мечта для любого!
– Ага, как же…
– Так же! Вон Радик слюни пускает, и уже давно, мне Эл сказал. Ну, хватит…
За окнами вагончика темнело. Две лампочки сочились густым желтым светом. Света подумала о строительном городке, о районе Чиланзара, о Ташкенте… мысль растеклась по бескрайним равнинам, полетела над полынью и верблюжьей колючкой, над выгоревшей осокой и мятликом.
Узбекистан. Сухая земля, сухие люди, а Лиля – влажная, ранимая.
Сухие люди? Тут она, конечно, перегнула… Элер, ее Элер, вон какой живой, бойкий, точно весенний ручей, всего один вечер вместе, а уже несет ее, делится накопившимися за зимнюю спячку словами. О городе, о землетрясениях, сильных, страшных, не раз природа Ташкент трепала, люди и здания гибли, трясла и толкала, последний раз – двадцать лет назад, за два года до рождения Элера…
В отличие от Лили Свету не смущала разница в возрасте. Да, она старше Элера, и что с того? Ведь главное – откликаться на настоящие чувства. Не упустить то, что рядом.
Элер был так похож на Юрия Гагарина, его азиатскую версию. Во внутреннем кармане Светиной куртки, висящей у двери, лежала небольшая фотография, которую она вырезала из заметки в «Комсомольской правде» и уплотнила клейкой лентой. Она влюбилась в доброе открытое лицо Гагарина пять лет назад (как и половина девушек страны, наверное). Первый человек в космосе. Самый лучший и правильный. На фотографии Гагарин был в скафандре, с открытым стеклом шлема; снимок сделали на космодроме Байконур.
«Элер – мой Гагарин, – подумала Света, поглаживая подругу по распущенным волосам. – И Лилька своего Гагарина найдет, обязательно. Вот только перестанет засматриваться на щеголей в блестящих туфлях, нос от простых парней воротить, и тогда…»
Света задумчиво улыбнулась.
«Главное – не упустить свое».
Она была первой, кто поднял руку на собрании бригад в Управлении Спецмонтажстроя, когда объявили о мобилизации сил на восстановление Ташкента. И Элера она поцеловала первой, как только прочитала желание в его глазах. Она уже видела себя в этом городе, подумывала устроиться на учебу в вечернюю школу рабочей молодежи, а потом они снимут с Элером квартиру в одном из построенных ею домов…
– Козел… – выдавила Лиля и шмыгнула носом.
Света промокнула щеки подруги. Руки Лили лежали на подрагивающих коленях, пальцы нервно перешептывались, разбегались, сбегались; Света раз или два пыталась дать Лиле платок, но пальцы отталкивали сложенную вчетверо ткань, будто противного ухажера.
– Козел, – согласилась Света. – Чего о козлах убиваться?
Вагончик качнулся. Через секунду снова, сильнее.
– Что это? – испугалась Лиля; она каждый раз задавала этот вопрос, не могла привыкнуть.
– Афтершоки, – успокоила Света, – повторные толчки. Это нормально, так Эл сказал.
Подземные толчки усиливались. Земля под вагончиком подпрыгивала. Звякнули сложенные в коробке запасные лампы. Света увидела, как в одной из них вспыхнул люминофор. Кажется, об этом Элер тоже говорил – о странных явлениях перед землетрясением.
– Трясемся, но не сдаемся, – Света попыталась улыбнуться.
Они были одни. Остальные девчонки ушли гулять (запрет на вечерние прогулки за пределами стройпоезда – «чтобы Саратовскую область не позорили!» – отменили две недели назад), и слезливая тишина, повисшая в двухъярусном вагончике, впервые смутила Свету. Кольнула тревогой. «Почему Элер не пришел вчера?» Да, они не договаривались – зачем? Он ведь такой понятливый, такой предусмотрительный… Может, что-то случилось с сестрой, родителями?
Света выронила платок и поднесла ко рту ладонь. «Господи, а что если…»
– Лиль? – сказала Света. – Помнишь ребят, с которыми наши мальчики в парке поцапались?
Лиля глянула на подругу покрасневшими глазами, кивнула. На столе подпрыгивала посуда, дребезжали столовые приборы, падали на пол сладкие абрикосы.
– Они ведь вчера встретиться условились, я по глазам Эла поняла… А вдруг…
– Да все с ними хорошо, – отмахнулась Лиля. – Ну, пару фингалов друг другу набили.
Толчки теряли силу. Смолкал гул подземного трактора. Ну, вот и все… ничего страшного.
«Все будет хорошо», – так ей сказал Элер. Однако сердце Светы чувствовало: не все. Иначе пришел бы вчера или сегодня… может, еще придет?
Она с неусидчивой надеждой посмотрела в окошко. На улице горел фонарь. Послышались шаги. За стеклом проплыло лицо. Радик!
Света вскочила с кровати. Значит, пришли! Значит, и вправду все хорошо!
В дверь постучали.
– Это они, – радостно сказал Света.
– Вот и забирай себе обоих, – буркнула Лиля, но тоже встала и подошла к зеркалу.
«Молодец, апельсинчик». Света направилась к двери, в которую методично стучал Радик или Элер. «Вот ведь не терпится», – улыбнулась она. Ей и самой не терпелось. Ее Гагарин вернулся и победил землетрясение.
От внутренностей стены исходило голубоватое свечение. Света обратила на это внимание, когда открывала замок.
– И ста лет не прошло… – сказала она, распахнув дверь, и осеклась.
На приставной деревянной лестнице стоял Радик. Он смотрел поверх головы Светы. В этом не было ничего странного, она давно привыкла к насмешкам о «росте Дюймовочки», даже мама любила пошутить по поводу большого выбора платьев в «Детском мире». Пугающая странность заключалось в глазах парня, безучастных, стеклянных, неживых. В его белом, как натровая известь, лице…
Света услышала протяжный, идущий из-под земли грохот. Над строительным городком взметнулась яркая сиреневая вспышка.
– Что… что случилось? – слабым голосом спросила девушка, отступая в глубь вагончика, словно в дверном проеме стоял не Радик, а вестник смерти. – Что-то с Элером?
Радик шагнул внутрь. Его пустые глаза блеснули в свете лампы – белесые, с воспаленной каймой, свободные от человеческих мыслей. Со вздувшейся, словно у утопленника, фиолетовой шеи свисали в сумрак улицы темные нити, живые водоросли. Кожа натянулась и казалась ужасно тонкой, воспаленной, лимфатические узлы выступали уродливыми буграми.
– Это все из-за тебя, – невыразительно, едва различимо прошептал Радик, повернув голову к перегородке, за которой перед зеркалом сидела Лиля. Его клокочущий голос пронзил тело Светы неподдельным страхом. – Я убил их из-за тебя. Я больше не боюсь тебя потерять. Я… – Он сделал еще шаг и судорожно схватил ртом воздух, будто вспомнил, что надо дышать. – …больше не люблю. Не помню как.
Под ногой чавкнул абрикос, Света уперлась поясницей в стол. В другом конце вагончика закричала Лиля – Радик появился перед ней, нашел затуманенными глазами. К крику подруги добавился визг Светы.
За Радиком в вагончик вполз отвратительный монстр. Громадное насекомое с массивными передними лапами. Над головой вибрировали коричневые с шишками на концах усики. Длинные щупальца впились присосками в шею парня, они извивались, вздувались и опадали.
Насекомое… оно… вело Радика на поводке.
Света увидела, как на спине монстра поднимаются загнутые книзу жгуты, расправляются в чешуйчатые крылья, которые упираются в потолок и стены. Девушка хлопнула ртом, желая произнести имя подруги, но из легких вырвался жалкий хрип.
Пучок бегущих под потолком проводов неожиданно заискрил, одновременно с этим за спиной девушки разбилось окно. Гигантский крылатый рак, или крот, или сам дьявол добрался до Лили и вскинул вверх клешни. Радик забрался монстру на спину.
– Мамочка! – вскрикнула и тут же затихла Лиля.
Света не видела, что стало с подругой, потому что зажмурила глаза, потому что за спиной продолжали сыпаться на пол осколки, а чьи-то руки подхватили ее под мышки и потянули из пахнущей железом и персиками клетки.
– Осторожно… сейчас, маленькая… сейчас…
Она узнала голос Элера, и из глаз, которые Света решилась открыть, брызнули слезы.
– Лиля…
Элер покачал головой.
– Поздно. Прости, что не пришел раньше, я следил за… ним… Осторожно!
Он повел ее в сторону, в обход развороченного изнутри холмика рядом с углом вагончика. Подошвы туфель вязли в комках земли. Элер с ног до головы был грязным. «Он что… полз по подземному ходу за чудовищем?»
Опираясь о руку парня (в другой Элер сжимал металлический прут), она завертела головой: где же патрули? В этот момент кто-то закричал из той части стройгородка, где жили семейные пары.
– Сюда! – Элер потянул ее к забору.
– Ай!
– Извини…
– Да нет. Там! – Она показала.
У высокого тополя шевелилась трава. Земля вдруг поднялась вулканом. Из жерла показались широкие когтистые лапы, а затем четырехглазая, охваченная панцирем голова.
Другое рыхлое пятно проступило перед Светой, стало вспучиваться. Элер подскочил и вонзил в центр прут. Из недр земляного вулкана раздался пронзительный свист.
– На забор! – закричал Элер. – Лезь на забор!
Света вцепилась в горизонтальную перекладину и стала карабкаться. Пальцы горели от заноз. На полпути она обернулась и тут же пожалела об этом.
Огромное насекомое неуклюже мчалось на них, отталкиваясь от травы шестью короткими лапами. Усики-антенны гипнотически покачивались, щупальца целились в людей кожистыми копьями.
На мгновение Света услышала голос… или, скорей, ощущение голоса, его осторожное касание – он уверял, что она так многое упускает, что убегать незачем, что это и есть настоящее, искреннее, теплое… Она увидела исходящее от травы свечение, земля и «кротовьи» горки сделались прозрачными, под ними вспыхнули тоннели, они горели оранжевым, голубым и желтым, пересекали подземные гнезда, соединялись и разбегались, углубляясь в окаменелую плоть, сплетаясь в космический лабиринт, по которому в хитиновых ракетах мчались счастливые люди…
– Маленькая, пожалуйста, быстрей, – Элер взбирался следом, звук его голоса разрушил неумелые чары, отмычка выпала из замочной скважины. – Не слушай их, не верь… Хватайся!
Она отвернулась и вцепилась в протянутую руку.
Элер спрыгнул с другой стороны и помог ей слезть.
Фонарь за забором с громким хлопком взорвался, осыпался тающими искрами.
– Бежим, – сказал Элер.
И они побежали.
5. Он, Она
Его примеру последовали другие: отделялись от целого. Они мечтали стать кем-то так долго, что, когда это удалось Радику (он взял имя познаваемого), коллективная общность разрушилась, словно изгрызенный ходами земляной вал.
Ему нравилось быть самостоятельной единицей, пользоваться чувствами и мыслями познаваемого (не нравился лишь способ общения), строить нового себя. Эмоции познаваемого стали настоящим лакомством. Он развивал их, доводил до предела, затем разрушал, превращая в новые, более сильные и сахаристые. Он не просто самоотождествлял себя с Радиком, он стал им. Даже решил, что оставит имя, когда познаваемый прервет биологическую отзывчивость и ему придется искать новый образец.
Радик попрощался с той, которая теперь называла себя Лилей, и последовал своей дорогой. Иногда под землей, иногда – и это случалось все чаще – на поверхности. Он встречал новые личности, обретших собственное «Я» сородичей, радовался за них, но и злился – их желания и цели не всегда совпадали. Он думал об эмоциях, которые испытает, совершив некогда запретный акт убийства себе подобного, и от этих мыслей его тело наполняла приятная дрожь…
Закончив, она почувствовала себя счастливой. Познаваемые годились не только для обретения личностного сознания – они оказались идеальной пищей. Трапеза принесла ей гораздо больше, чем насыщение. Еда насытила разум, утолила чувство обиды и неполноценности.
Она посмотрела на исторгнутый желудком мокрый ком, который некогда был светлым костюмом, ярко-красной рубашкой и черными блестящими туфлями, и зажмурилась от наслаждения. Ей захотелось спариться, вырыть и уплотнить гнездо и отложить яйца. Как же прекрасно…
Она сообщила об этом Радику, но не услышала ответ. Сигнал не дошел. Они теряли связь друг с другом. Лиля не расстроилась.
Ее желудок грела любовь.
6. Они
Они бежали.
Нет, сначала был гул…
Гул. Толчок. Элер пробудился оттого, что его сильно тряхнуло. Стена наклонилась на него, а потом встала на место. Еще не до конца понимая, что происходит, он стащил с соседней кровати сестру и накрыл собой. Трещали стены. Сыпалась штукатурка. В комнату вбежал отец: «На улицу, живо на улицу! Это землетрясение!» Элер вскочил на ноги и с ужасом уставился в пол. Сестра исчезла. Там, где она лежала, зияла темная дыра, тоннель в преисподнюю, по которому поднимался холодящий кровь стрекот. Кто-то дернул за рукав: «Элер!» Он обернулся, собираясь сказать отцу, что Анору забрала похожая на жука тварь, уволокла под землю, но вместо этого открыл глаза…
– Элер, – позвала, будто издалека, Света. – Вставай, уже утро.
Кошмар отступил. Его место занял другой. Сразу несколько: слоистый пирог отчаянья и страха. Съехавшие на бок крыши домов, упавшие наружу стены, перевернутые трамваи, разорванные армейские палатки, контролирующие людей огромные насекомые… его сестра, Анора, на спине стрекочущего монстра…
Его семья погибла. Превратилась в мертвый придаток новых хозяев города, которых освободило землетрясение.
– Эл… – Теплая ладонь Светы легла на его закрытые глаза.
Он хотел быть с ней сильным, но сейчас Света не нуждалась в этом панцире, и Элер заплакал, и плакал долго, содрогаясь всем беспомощным телом, как насекомое с оторванными лапками… лапка-мама, лапка-папа, лапка-сестра, лапка-друг…
– Не надо, не думай об этом, – сказала Света. – Расскажи мне что-нибудь. Что угодно.
– Не сейчас…
Он встал и подошел к краю крыши. Единым фасадом тянулись одноэтажные дома махалля. Переулки-подъезды, тупички, тенистые задворки с топчанами, поверх которых были постелены курпачи. «Как скоро сюда доберутся жуки?»
– Вода может подсказать, что приближается землетрясение, – сказал он, глядя на поднимающееся над низиной красное солнце. – Надо делать анализы. Если в воде увеличивается содержание радона, жди беды.
– Радона?
– Это инертный газ. – Он опустил веки, заметив что-то бесполезно-соблазнительное в вязком течении мыслей. «Вода…»
Света обняла его со спины.
– Ты их тоже слышал?
– Да. Особенно в норе, когда преследовал то, что забрало Радика.
– Но они не убедили тебя?
– Не успели. К тому же я боролся.
– Как?
Элер безрадостно улыбнулся:
– Поставил в каждое ухо по маленькому самураю.
– Я серьезно, – Света уткнулась губами в его шею, заскребла руками по груди.
– Я и не шучу… ладно… Хм, может, жуки не успели привыкнуть ко мне. Не нашли, как докопаться… – Элер тяжело вздохнул, освободился от объятий Светы, развернулся и сам обнял ее, вжал в себя. Стал ее панцирем, и будет им впредь.
Света затихла, почти не дышала. Грелась, пряталась. Она думала, что Элер закончил, но он продолжил:
– Я был слишком зол на тварь, полз за ней, будто в алом тумане. Она превратила моего друга в куклу. Проникла в его голову, нашла щиток и щелкнула рубильником. А вот мой щиток не нашла. Не знаю, почему… Может, как раз из-за моей злобы…
– Или у тебя нет рубильника.
Элер поцеловал ее в волосы, думая о своих чувствах к этой миниатюрной девушке, о страхе ее потерять или обидеть (а может, и разлюбить), о самурайском кодексе, слепых и порой смешных принципах… «Выключатели могут быть черными и белыми, – подумал он, – ведь так? И кто знает, какие лучше замыкают провода новых желаний…»
– Сомневаюсь, – сказал Элер.
В мыслях он вновь бежал со Светой мимо фабрики «Малика», в огромных окнах которой не горел свет. Мимо старой консерватории, кричащих людей и выбирающихся из нор чудовищ. Бежал к Алайскому рынку, чтобы спасти свою семью.
А потом, чтобы спастись от нее…
У палатки рыдала темноволосая девушка, она повторяла: «Кольцо, я потеряла кольцо». Из темноты за ее спиной появились гадкие щупальца, и девушка замолчала.
Над краем широкой трещины горбился с двустволкой в руках седовласый старик; взводил курки, дергал за спусковые крючки, снова взводил курки… кажется, старик не понимал, что в патронниках ружья – стреляные гильзы.
На крыльцо вышел голый по пояс мужчина с мраморной кожей. В каждой руке он держал по младенцу. «Я больше ничего им не должен», – сказал мужчина и…
Элер и Света не останавливались. Асфальт подпрыгивал. Со стен полуразрушенных домов сходили остатки штукатурки, вились новые трещины. Через одну из щелей Элер увидел часть комнаты, внутрь которой упали жестяные накладки и деревянные перекладины крыши… Они бежали и бежали…
– Что они такое? – спросила Света.
– Не знаю… Но они нашли путь на поверхность. Землетрясение открыло разлом.
– Но почему напали только сейчас?
– Возможно, они присматривались. Изучали. Возможно, даже не были злыми изначально. Но нашли того, кто научил их бояться и убивать из-за этого страха.
– Радика, Лилю, остальных… их уже не спасти?
– Нет. Ты же видела. – Элер прикусил губу; он попытался, и его мама… она просто порвалась и опустела, как бурдюк с вином, когда он перерубил ножом щупальце.
– Да, – прошептала Света.
Какое-то время они молча стояли и смотрели на просыпающийся осколок нового мира. Голова Светы лежала на его груди. Элер чувствовал себя ронином, самураем без господина, и, если бы не Света, это чувство было бы абсолютным.
– Что нам делать? – спросила она.
«Жить, – подумал он, – любить». Но не сказал вслух. Вместо этого поднял руку и показал на север, на теряющуюся за холмом железнодорожную колею. А затем помолился о дожде, самом яростном ливне со времен Ноя.
Богдан Гонтарь
Висельник и ведьма
Восемь дней пробирался Ивар Висельник на восток к Корчинскому острогу по дремучей тайге. Путь к острогу лежал через Косу – длинный полуостров, укутанный сплошным одеялом дремучих, нехоженых лесов. На севере Косу подтачивали серые волны Стылого Моря, а на юге узкий перешеек, соединявший полуостров с материком, сыпучей мореной поднимался к сахарно-белым отрогам Пасти. Корабль сотника Стрежена, высадивший Висельника на западной оконечности полуострова, остался позади, и Ивар был предоставлен самому себе. Ни одного человека не дал сотник, не захотел рисковать дружинниками, и каждую ночь перед сном Ивар думал, не обмануть ли Стрежена. Почему не повернуть назад, не прокрасться под покровом тайги мимо лагеря на берегу, не проскочить перешеек и не попробовать пересечь Пасть да затеряться на просторах северных земель? Каждый раз Висельник не находил ответа на эти вопросы и наутро продолжал путь.
Тело, измотанное пытками, слушалось плохо. К полудню начинали ныть суставы, которые еще недавно выворачивали на дыбе, а потом вправляли обратно. Ожоги от каленого железа по всему телу покрылись коростой и при ходьбе сочились сукровицей. А когда Ивар справлял нужду, все горело так, будто и сейчас пыточники Стрежена загоняли в его нутро раскаленные пруты. Толком вылечить Ивара не успели – сотник не хотел ждать, да и не видел в этом смысла. По вечерам Висельника уже мутило от боли, но он продолжал идти, шаг за шагом, сопка за сопкой.
Тайга была мертва, и это подтверждало худшие опасения. Лиственницы, березы и редкие тополя стояли голые и почерневшие, словно таежная земля напитывала их ядом. Трава пожухла и пожелтела, а иссохший мох беззвучно крошился в пальцах. Ни единого зверя или птицы не видел и не слышал Висельник. Даже ветер с моря не приносил тоскливый чаячий плач. В журчащих речушках не было рыбы, лишь раз Ивар набрел на заводь, полную мертвого хариуса. В тайге царила тишина, какой не бывает в лесах, и порой Ивар подскакивал среди ночи, хватаясь за нож, но не от шороха или шума, а все от той же неестественной тишины. Дурные знаки, мертвенная печать Подмирья. Не зря, ох не зря Стрежен добрых полгода вылавливал именно Ивара, загонял в угол, а поймав, пытал, вытягивая слово за словом. Откуда-то знал сотник, кто такой Ивар Висельник. Знал, кого отправлять в Корчу. Правильно угадал, почему потеряна связь с острогом и куда пропадают его дружинные разведчики.
К Корче Ивар вышел, когда уже закончилась вода, набранная на корабле. С вершины сопки он долго рассматривал разоренное поселение. Посад был сожжен, тут и там чернели обугленные венцы срубов, лишь в центре нетронутой осталась маленькая церквушка-костница. Над посадом, на верхушке холма тянулся покосившийся тын. Ворота самого острога были распахнуты настежь. Пустовали сторожевые вышки и проемы бойниц в башнях. Под левым склоном косогора на широком галечном берегу моря лежали изломанные, вынесенные прибоем остовы двух барков.
Ивар ждал до наступления сумерек. Едва солнце начало опускаться за сопку и на Корчу легла тень, он увидел заигравшие отсветы пламени в витражах костницы. В полумраке летней ночи Висельник спустился с лысой вершины. Ниже, в перелеске, лиственницы поглотили остатки света, и Ивар сбавил шаг, глядя под ноги, чтобы не угодить в переплетения корней или ямы, прячущиеся под мшистыми камнями. Наткнулся на присыпанную рыжей хвоей медвежью тропку и по ней спустился к бурной речушке. Берегом подобрался к перекату, по камням перешел на другую сторону и вышел к околице Корчи.
Он крался к костнице узкими проулками, пересекая пустующие дворы, таясь в тени уцелевших обугленных стен. Первые тела Ивар увидел, миновав околицу, когда в одном из дворов заглянул в колодец. Мертвецы плавали в стылой воде, устремив невидящие взгляды в тусклое небо. Он находил мертвых в других колодцах, в погребах, в хлевах и загонах среди костей давно подохшей скотины. Крестьяне и дружинники, все вперемешку, они лежали, как один, лицами вверх, синюшно-бледные, вздувшиеся, с вываленными черными языками. Почти нетронутые разложением. Ивара не покидало ощущение, что, когда он отворачивался, мертвые глаза смотрели ему в спину.
Висельник вышел на пятак перед костницей и, поминутно оглядываясь и прислушиваясь, направился к ней. Двери притвора были распахнуты, и Ивар прошел сквозь пропитанный ладаном сумрак к алтарю, у которого в свете лампад на коленях стояла фигура в рясе.
Пламя свечей плясало на вмурованных в стены нефа человеческих скелетах, на облицованных бедренными костями колоннах, на ребрах наличников, на позвоночниках в сводах и на черепах в рамах образов. Даже Избавитель, объятый языками огня, был сложен из костей. Один-единственный служитель нараспев читал ектенью перед алтарем и заслышал Ивара, только когда тот со скрипом пододвинул за его спиной скамью и уселся на нее, бросив в ногах дорожный мешок и пристроив лук на коленях. Молодой дьякон с жидкой бородкой и осунувшимся лицом взвился, отпрянул назад, осеняя себя огненным знамением, но Ивар примирительно поднял руки вверх. Дьякон замер, подозрительно глядя на гостя исподлобья:
– Почто пожаловал, кульмен?
Висельник криво усмехнулся и скинул скрывавший лицо капюшон:
– Я не кульмен.
Дьякон озадаченно оглядел его с ног до головы: сапоги из камусов, ровдужные штаны, кухлянка мехом внутрь – и шмыгнул носом:
– Одет, как кульмен, а рожа хребтинская.
– А я и есть хребтинский, просто долго на севере живу, – отрезал Ивар. – Меня послал сотник Стрежен с Южного острога. Знаешь такого?
Дьякон кивнул, подозрительно щурясь.
– К вам в Корчу два судна купеческих ушли весной – и с концами. Трое разведчиков с юга тоже сгинули. Я пришел узнать, в чем дело. Так что давай рассказывай, кто ты сам такой и что у вас тут произошло, кто напал.
Того, что он видел в тайге, хватало, чтобы не расспрашивать дьякона. Ивар уже знал про двудушницу, чуял ее присутствие в лесах, и чутье это подирало по спине морозной плетью, едва он вспоминал слова Стрежена: «Люди молвят, на северном берегу то же самое, что было на Старом Тракте пятнадцать лет назад».
Дьякон еще раз осенил себя знамением и начал свой рассказ:
– Зовут меня Серафимом Корчинским. После смерти епископа я тут за главного.
И Серафим поведал Ивару, как по весне корчинские охотники нашли курган кульменов, южнее острога, среди глухих лесов и сопок. Курган разворошили. Искали золото, а нашли лишь костяки, да так и оставили могильник разоренным. А через месяцок и началось дурное – стали пропадать дети. Сперва просто уходили в лес по грибы да ягоды и не возвращались. Корчинский сотник снарядил отряд из дружинников на поиски, греша на дикого зверя. Не нашли ничего, кроме горсток подчистую обглоданных детских костей. Так бы и продолжили искать медведя-людоеда, да только среди косточек не было черепов. Дружина прочесывала сопки день за днем, по дворам пошли шепотки о лихих людях в лесах. В голодный год человечина в почете, а на севере каждый год – голодный. Кто говорил на беглых каторжан с Лунных Рудников, кто – на налетчиков на караваны, кто – на шайки золотоискателей, все пытавших счастья на отрогах Пасти. Но ни следа разбойников так и не нашли. Тогда подозрение пало на кульменов, чье племя стояло на берегу по соседству. Слушок, дескать, видел кто-то в их ярангах детские черепа, пополз да пыхнул пламенем, и не вспомнил никто, что кульмены не людоеды – морской народ, морем только и кормятся. Озверевший люд с вилами и топорами, подкрепленный дружиной, вошел в стойбище и вышел, оставив за собой лишь горящие яранги да мертвых и умирающих мужчин. Потерявшие голову от крови дружинники тащили за волосы в острог кульменских женщин и детей, а наутро, охмелев от браги и блуда, бросали на колья тына бездыханные тела. Ночью двое рыбаков пошли на разоренное селение мародерствовать, но вернулись с пустыми руками. Они рассказали, что видели на берегу тень, сотканную из лесного мрака, – что-то ползало среди трупов, слизывало застывшую кровь с камней. Рыбаков никто не послушал. На следующий же день пропал Иоганн, сын корчинского старосты. Жители Корчи стали косить глаз на дружинников да на гниющие тела на кольях тына. Корчинский же сотник рядил гонца на юг, в Хребтец – доложить о напасти. Тем временем пришли два купеческих судна за пушниной, но их встретили не хлебом-солью, а залпами пищалей и мечом. Тела так и бросили на берегу моря, а привезенное купцами на обмен добро растащили, чуть не перерезав друг друга при дележке. На утро следующего дня мертвых обнаружили уже без голов. А еще через неделю к Корче из леса вышел Иоганн. Он был гол, худ, тело его покрывали раны и гноящиеся язвы. Иоганн вошел в Корчу, шатаясь, а на спине у него, обхватив отрока ногами, сидела она. Ведьма. Такая же нагая, тощая, словно скелет, обтянутый пергаментом, когтистыми руками она крутила голову Иоганна, показывая, куда идти, и он брел, то ли одурманенный, то ли отупевший от усталости и боли. Капая черной слюной, ведьма хрипела ему на ухо хулы и проклятия. Верхом на Иоганне тварь проникла в посад, прошла через освященные епископом ворота. Они направились прямиком в костницу, и никто не попытался остановить их.
– Она въехала верхом на мальчишке, и образа святых вмиг почернели, – Серафим обвел вокруг рукой.
Ивар огляделся. Со стен на него смотрели темные склизкие пятна вместо лиц.
– Ведьма слезла с Иоганна, прошла к алтарю и велела епископу встать на колени, – продолжал дьякон. – Встать на колени и отречься от Избавителя.
– И что епископ? – угрюмо поинтересовался Ивар.
– Отказался. Сказал, что не преклонит колен перед поганой двудушницей… – дьякон запнулся.
Ивар молчал, ожидая, пока Серафим соберется с духом. Тот вздохнул, губы его задрожали, и он выдавил из себя:
– Она убила его. Взяла руками за голову и поцеловала. А изо рта у нее… – Серафим снова умолк. По его щекам, теряясь в бороде, побежали слезы. – Она задушила его своим языком. Он лез и лез наружу из самого ее нутра. Епископ пытался вырваться, но не смог, а ее язык обвился кольцами вокруг его шеи, как змий, и он задохнулся в ее объятьях…
– Не хнычь, чай не баба, – сурово гаркнул Ивар. – Дальше что?
– А дальше… – дьякон развел руками. – Дальше она ушла. На паперти к тому времени весь люд собрался, и она сказала, что тем, кто отринет Избавителя и пойдет за ней в леса, она дарует жизнь. Остальные умрут.
Ивар подался вперед:
– Много народу ушло?
– Много. Больше полусотни из дружины и треть посада – это еще человек шестьдесят. А потом резня началась. Стоило ей за ворота выйти, дружинники с селянами схлестнулись. Безумие их обуяло. До вечера резали друг друга да на вилы подымали. Никого не осталось.
– А ты что?
– Меня она не тронула. Не заметила, наверное, – ответил дьякон, глядя в сторону.
Ивар долго пытливо рассматривал Серафима и процедил:
– Врешь, сучий потрох. Избавителя отринул?
Серафим затравленно молчал. Ивар поднялся на ноги, одним прыжком подскочил к дьякону, подбил под колено и рванул ворот рясы. Затрещала ткань, и на бледной немытой шее Ивар увидел то, что и ожидал. Сплюнув под ноги, он отпустил Серафима, сотрясавшегося в рыданиях, и уселся обратно на скамью.
– Так ты, получается, ведьмин знак принял, да? Смерти испугался и отрекся от веры? – голос Ивара сочился презрением.
Серафим пополз к нему на четвереньках, осеняя себя знамением и сипя сквозь слезы:
– Господи, прости! Грешен я, слаб духом…
– Ты, псина шелудивая, веру предал, а теперь думаешь прощение у Избавителя вымолить своими бдениями? – Ивар оттолкнул дьякона ногой. – Будь моя воля, вывел бы тебя в лес, одежду содрал да к дереву привязал, на съеденье гнусу. Знаешь такую казнь таежную? Привязал бы, да еще и надругался напоследок. Я таких молоденьких люблю.
Серафим поднял на Ивара взгляд:
– Не за себя молюсь, тать. За души погибших и отрекшихся. Свою душу мне не жалко, пусть меня хоть ведьма пожрет, хоть гнус твой – все одно душа пропала. Ты сам-то кто таков будешь?
– Ивар Висельник я. Слыхал?
– Как не слыхать. Первый душегуб на севере. Как тебя только Стрежен не четвертовал?
– А он хотел, да только то, что я здесь – похуже четвертования будет. Пожрать есть?
Серафим на миг замер в удивлении:
– Остались запасы.
– Тащи давай. От солонины кишки уже крутит. И пойло неси, какое есть.
Они сидели в погребе костницы, служившем трапезной. Серафим поставил на стол кувшин с красным кислым вином. «Для причащения хранили» – пояснил он Висельнику. Из кладовой дьякон вытащил головку сыра и копченый окорок. Ивар, долго уже не видевший ничего, кроме солонины и воды, набросился на еду. Ел руками, рвал мясо пальцами, забыв о ноже. Вино отхлебывал прямо из кувшина. Когда чувство голода отступило, Висельник сыто рыгнул, вытер руки об штаны, пригладил сальные волосы, плеснул вина в кубок и откинулся на спинку скамьи. Угрюмо почесывая густую бороду, спросил у Серафима, появлялись ли еще те, кто ушел за ведьмой.
– Нет, – мотнул головой дьякон. – Как месяц назад ушли, так никого и не было. Только иногда из лесу крики доносились, да и те стихли уже с неделю как. Ивар, а почему она меня не забрала? Почему не погиб в сече? Это же знак. Знак Избавителя.
Ивар сочувственно глянул на Серафима:
– Не Избавителя. Раз уже неделю тихо, значит дожрала всех. Ты у нее на сладкое остался. Сейчас молитвой душу свою истерзаешь, она у тебя набухнет страданиями, и ведьма придет за тобой. А потом она покинет эти леса, перейдет Пасть и пустится на юг. Будет уводить людей из-под пламени Избавителя и обращать в свои поганые верования. А люди будут добровольно склоняться перед ней целыми деревнями, а после и городами. На вас она как раз сил для этого набралась. Ей будут поклоняться, а она и их всех сожрет, а души выпьет, как вино.
– Откуда ты знаешь?
Ивар ненадолго замолчал. Воспоминания нахлынули потоком, и он с трудом унял дрожь в пальцах.
– Скажи, Серафим, после разорения кургана у вас падеж скота был?
– Был, еще как, всю скотину мор побил.
– Вы разбередили ее могилу, которую кульмены жертвами запечатали. И скот ваш она побила, отравила землю трупными своими соками, пока ото сна сил набиралась. А народ обезумел, потому что воду с реки пил и зверя отравленного бил в лесах. У вас в костнице вода освященная?
– Да, а как же. Епископ сам освящал.
Ивар кивнул:
– Ну вот поэтому ты и не ушел за ведьмой. Нет в тебе ее трупного яда.
Дьякон долго смотрел по сторонам, на бочки со святой водой. Наконец встрепенулся, отгоняя думы, и спросил:
– Ты откуда это все знаешь? Про ведьму?
Ивар пожал плечами:
– Сталкивался.
– Где? – округлил глаза Серафим.
– Вестимо где. На Старом Тракте.
Дьякон от удивления чуть не выронил чашу с вином:
– Ты там был?
– Я там это остановил. И здесь остановлю. С твоей помощью.
В голосе Серафима вместе с испугом жалким огоньком задрожала надежда:
– Как же я тебе помогу?
Ивар прожевал кусок мяса, шумно хлебнул вина и ответил:
– Сперва, дьякон Серафим, ты выкопаешь большую могилу, куда мы стащим все тела и предадим их огню, а после ты освятишь захоронение, чтобы ведьма не добралась. Она захочет забрать их головы. Из голов эта тварь складывает алтарь у себя в скудельнице, и чем больше алтарь, тем крепче двудушница, через него она питается силой Подмирья. По-хорошему, алтарь этот надо найти и разрушить. И убить ведьму. Всего ничего.
На исходе следующего дня, когда они тащили тела к вырытой могиле, дьякон спросил:
– Как думаешь, ведьма знает, что ты здесь?
– Я не думаю, – ответил Ивар, подцепляя багром очередной труп. – Я уверен. Она знает с тех пор, как я вступил в лес. И следит за мной. Я всю дорогу чувствовал на себе ее буркалы. Она знает, кто я такой, боится упускать из виду. И уйти не может, не может меня за спиной оставить.
– А отчего не убьет тогда?
– Она наблюдает. Остерегается. Помнит по Старому Тракту.
– Так там она же была?
Они подтащили тело к осыпающемуся краю ямы, столкнули вниз. Труп грузно приземлился на кучу других, бледных, распухших, покрытых темными ранами. Ивар отошел в сторону, где были сложены все запечатанные кувшины с маслом и горшки с жиром, что удалось собрать в сожженной Корче. Рядом с горшками, воткнутые в землю, горели факелы из бересты и пакли.
– Не совсем она. Там шайка разбойников увела в лес девчонку из села. Хотели повеселиться с ней да на мясо пустить. А девчонка непростая оказалась, дочь одного из волхвов. Пока они ее драли, терпела, рассчитывала, что живот сохранят. А как поняла, что убьют, решилась и отдала душу Подмирью. А оно душу вернуло обратно, но уже обглоданную ветрами посмертия. Без чувств, без памяти. У такой души одна лишь цель – чужие души жрать и кровь пить. Так она питает Подмирье, а оно взамен дает ей силу.
– Если там была другая ведьма, то эта как тебя помнит?
Ивар поморщился, подбирая слова:
– Меня помнит не сама тварь, а воля, что направляет ее. Помнит, как я одолел ведьму на Старом Тракте, и остерегается лезть на рожон раньше времени.
– А сколько человек там успела сгубить двудушница?
Висельник задумался:
– Около десяти деревень побольше Корчи.
– И ты одолел ее сам, своими руками?
Под тяжелым испытующим взглядом Ивара дьякон опустил голову, догадываясь, что спросил лишнего.
– Не совсем. Видишь ли, убить ее не так просто. Ты не убьешь ее мечом или копьем. Эта тварь никогда не истечет кровью, потому что кровь ее – это слизь Подмирья, и нет ей конца. Ранив ее, ты лишь дашь ей возможность отравлять этой слизью землю. Только огонь. Я поджег Старый Тракт. Весь лес со всеми деревнями и их жителями, что еще не попали во власть ведьмы, сгорел. Вплоть до самых подножий Синих гор. С тех пор Тракт закрыт, и там никто не ходит. А мое имя вычеркнуто из всех хроник и летописей, проклято и забыто. Такова людская благодарность.
Они выволокли последнего мертвеца со дна затопленного погреба, куда его утянули тяжелые латы, и потащили, подцепив крючьями за прорехи кольчуги.
– Тут ты тоже лес будешь жечь?
– А лес уже горит. Его запалили дружинники Стрежена сегодня утром, – и Ивар кивнул на запад, где над верхушками черных деревьев вились далекие, едва заметные языки дыма. – Огонь загонит тварь в могильник, там мы ее и достанем.
Серафим глянул на него с удивлением. Они дотащили тело до могильника и спихнули вниз баграми.
– А мы курган найти успеем? Вдруг нас где-нибудь в распадке пожар запрет, пока рыскать будем? – недоверчиво сказал Серафим.
Ивар не ответил, лишь криво усмехнулся.
– А кем ты был до Старого Тракта?
– Никем.
Серафим снова открыл было рот, но умолк на полуслове. В сумерках из глубины леса раздался тоскливый протяжный вой. Долгий, преисполненный первобытной злобы, он словно поднял ветер, придавил к земле травы, рванул поблекший стяг над зубцами острога, пробрал до самых костей и сдавил холодной хваткой сердце. Ивар вглядывался в темные переплетения ветвей и валы сопок, пока не услышал, как сзади вскрикнул дьякон.
Серафим стоял на краю могилы, затравленно глядя вниз. Там, в сырой глубине, шевелились покойники. Тела их тряслись, словно в падучей, руки, ноги и головы мелко подрагивали. Вой все нарастал, наливался силой. Вот одна рука, перепачканная в крови и земле, поднялась в воздух и опустилась на чужую дрожащую спину. Мертвец со вспоротым брюхом приподнялся над другими и задрал вверх лицо, словно выискивая, выглядывая что-то. Его глаза, пустые, бледные, как паучьи яйца, остановились на Иваре, и труп захрипел, отхаркивая крошки земли. Услышав его хрип, другие покойники замерли и все как один повернули головы, устремив взгляды к Висельнику. Они смотрели на него, а вой над лесом сорвался в визгливый крик. И тогда мертвецы поползли вверх. Цеплялись пальцами и обрубками пальцев за осыпающийся край ямы, заползали друг на друга, путаясь в выпадающих внутренностях, стаскивали тех, кто полз вверх, и карабкались по ним. Медленно и тяжело, но они выбирались из могилы.
Ивар опомнился первым и, потянув за собой Серафима, рванулся к горшкам и кувшинам.
– Быстро! Лей!
Они хватали кувшины, сбивали у них запечатанные горловины, с края могилы лили масло на копошащихся внизу покойников. Вслед за маслом пошли горшки с жиром, которые они просто раскалывали пополам и кидали вниз. Дьякон, ошалевший от ужаса, скороговоркой читал молитвы на бегу. В яму полетели факелы, вспыхнуло яркое пламя. Визг над лесом стих, захлебнулся на высокой ноте, и Ивар, пытаясь отдышаться, злорадно гоготнул. В этот же миг на край могилы выбрался, загребая землю руками, объятый пламенем силуэт. Сбоку показался еще один, и еще, и еще. Висельник выругался сквозь зубы, схватил багор, подскочил к яме и начал сталкивать покойников обратно в пламя, упираясь острием в тело и налегая грудью на древко. Мертвецы пытались уцепиться за багор, но окоченевшие пальцы не могли толком ухватиться, и тела падали вниз, где уже не было никакого движения, лишь плясали алые языки. Серафим сталкивал горящих неупокоенных ногами, и Ивар увидел краем глаза, как у дьякона зашелся огнем подол рясы.
– Уйди, дурак! Уйди, сгинешь! – крикнул он Серафиму, и тот шарахнулся назад, сбивая пламя с одежды.
Последний покойник успел выползти наверх и уже ковылял к Ивару, хищно расставив руки и волоча перебитую ногу. Висельник подцепил его за шею крюком багра, закрутил вокруг себя, кряхтя от натуги, и швырнул в пламя. Тело пролетело над ямой, ударилось о противоположный ее край и сползло вниз.
Тяжело дыша, Ивар оглядел дьякона, осенявшего могильник знамением и бормотавшего слова молитвы:
– Догорят – закопаешь. И освятишь.
Наутро после погребения, когда ветер с запада принес далекий треск лесного пожара, Висельник вошел в костницу и поставил на алтарь напротив молившегося Серафима ковш с водой:
– Пей.
Серафим прервал молебен и, переводя взгляд с Ивара на воду, спросил:
– Что это?
– Вода из реки. Пей давай.
Дьякон поднялся с колен, глаза его забегали в испуге:
– Ты что? Сам говорил, вода отравлена! Я ж от нее в полон к ведьме уйду!
Ивар лишь спокойно кивнул:
– Да, а я за тобой на нее и выйду. Так и найдем курган. Иначе она пожар в нем пересидит. Ты думал, я ее по следам искать собираюсь? Своим подвигом поможешь мне тварь со свету свести, выведешь меня прямо к могильнику. И этот подвиг надежнее молитв твою душу сбережет. Пей или силой волью!
Серафим поник, ссутулился, словно из него выдернули хребет. В пропахшей елеем тишине костницы тихо зазвучал его безжизненный голос:
– А когда ты ее убьешь, я обратно ворочусь? Отпустит меня яд?
– Убью, там и узнаем, – ответил Висельник.
От дурманной воды дьякон не обезумел, не кинулся на Ивара, чтобы вцепиться ему в глотку. Серафим просто расправил плечи, повернул голову к выходу, прислушиваясь, и еле слышно сказал:
– Она зовет меня. Плачет в лесу. – Он обернулся к Ивару. – Ну, пойдем?
Ивар подхватил мешок с двумя припасенными кувшинами с маслом, закинул за плечо лук, поправил колчан на поясе, проверил, как сидит нож в голенище сапога, и пошел вслед за дьяконом.
В сыром лесном сумраке Серафим шел напрямик. Он полз через буреломы, взбирался на четвереньках по крутым склонам, резво прыгал с камня на камень на вершинах, спускался вброд по бурным ручейкам, в распадках шагал по колено в болоте. Ивар с трудом поспевал за ним. Когда на склоне очередной сопки Ивар выдохся, продираясь через густые сплетения стланика, его пронзила мысль, что он упустит Серафима. И тогда все зря: и сам погибнет, и дьякона сгубит ни за что. Когда он все-таки выбрался наверх, дьякон сидел на замшелом валуне, глядя вдаль, туда, где за морем укутанные облаками бледным мороком вздымались пики Пасти. Он обернулся, оглядел Ивара, опирающегося на деревцо, и сказал не своим, скрипучим голосом:
– Долго же ты плетешься. Постарел за пятнадцать лет.
Ивар, кашляя и сплевывая под ноги, глянул на жреца исподлобья:
– Постарел или нет, а на тебя хватит, падаль.
Серафим покачал головой:
– Это неважно, ты и сам знаешь. Убьешь меня, а сколько еще таких курганов по лесам на одном только севере? А гробницы на юге в долинах Истанкула? Сколько там гулей запечатано гекатомбами? А молельные пещеры в Синих горах? А некрополь в Хребтеце? Представь, что будет, если кто-то не побоится Хребтецкой Стражи и проникнет туда? Если кто-то откроет саркофаги? Ваш род, человече, лишь пыль на двери в Подмирье. И рано или поздно вас смахнут и не заметят. Вас уже точат глад и хлад. Когда был последний урожайный год? Твой отец его застал? Или дед? Вы жрете друг друга, ты и сам людоед. Сгинете, и ни следа не останется на земле от вас.
Пока дьякон говорил, сверля Ивара белыми глазами, тот собрал в ямке меж камней костерок и зачиркал кресалом. Огонек заплясал между веток, а Висельник скинул с плеч плащ, пропахший псиной, и постелил его на землю.
– Дальше я не пойду. Здесь ночуем. Хочешь говорить – говори. А коли не хочешь, верни дьякона. Он не такой унылый.
Серафим встал со своего камня и устроился напротив на самой границе света от костра. Его голос шелестел в порывах ветерка над сопкой:
– За что ты борешься, человече? Ты свое отжил. У тебя было столько славных имен: Ивар Светоносный, Бич Истанкула, Длань Избавителя, Убийца Богов. И где все эти имена? Теперь есть только Ивар Висельник, душегуб и тать. И если ты меня вдруг переживешь, ждет тебя лишь четвертование. Стрежен сдаст тебя с потрохами, а прежде язык вырежет, чтобы ты не проболтал про сделку вашу. Смерть лютая тебя ждет за горами.
– А с тобой не ждет? – лениво спросил Ивар.
– Смерть тебе в любом случае, но со мной умрешь с радостью в сердце, а на площади – как собака, униженный и замученный. Есть разница?
– Есть. Я много худа вершил, и лютая смерть по мне будет. Заслужил ее и бегать не стану. А так хоть какое дело доброе сделаю – тебя изведу.
Серафим заклекотал горлом, скаля зубы в хохоте:
– Сделал уже один раз, ничего не скажешь. Сколько невинных людей сгубил на Старом Тракте? Сколько сжег живьем в лесах? Сколько вышедших из леса твои отряды стрелами встретили да на копья подняли? Сколько чужих жен они снасильничали на глазах умирающих мужей? Доброе дело, достойное.
Лицо Ивара окаменело:
– Пусть так, пусть приняли мученическую смерть. Да только души их тебе не достались.
Дьякон посмотрел на Ивара с неясной смутной тоской в глазах и сказал:
– Ты ведь не знаешь, Висельник, где их души. Не знаешь и знать не можешь.
– Мне и не надо. Хватит того, во что я верю.
Дьякон не ответил. Лишь приблизился поближе к огню. Ивар подложил мешок под голову и забылся черным сном.
Когда Серафим сказал, что до кургана осталось преодолеть еще одну сопку и спуститься в распадок, Ивар не стал мешкать. Велел дьякону собрать охапку хвороста и сухих веток потолще и приторочить к мешку. Когда Серафим закончил, Ивар дал ему под дых, оттащил его, жадно хватающего воздух, к ближайшей лиственнице, связал по рукам и ногам припасенной веревкой и накрепко примотал к стволу. Присел на корточки и глянул в лицо дьякона, тяжелое и темное от отчаяния.
– Ты уж прости за все, но тебе со мной нельзя. Ты – ее глаза, а в западню я попасть не хочу. Выживу – вернусь за тобой. Погибну – двудушница сама придет. Ты тут ненадолго.
Серафим мрачно кивнул, отводя взгляд.
Ивар поднялся, поблуждал у подножия сопки, выискивая тропинку, и полез наверх, огибая заросли ерника.
Наверху, согнувшись в три погибели, он подобрался к останцам, торчавшим на противоположном краю склона, прижался к скале, осторожно выглядывая вниз.
Распадок, как и склоны окружавших его сопок, был выжжен и раскорчеван. Неродящая обугленная земля была присыпана прошлогодней хвоей, и из нее мертвыми всходами поднимались кости, усеявшие всю низину вокруг кургана. Сам курган темной опухолью разросся от склона до склона распадка. Возле темного узкого лаза у подножья могильника сидел корчинский сотник. Дворянин, как и Стрежен, он был огромен, в полтора раза выше Ивара. Висельник выругался вполголоса, проклиная Падших Богов, что породили этих гигантов, смешав свою кровь с кровью смертных. Ведьма, по его расчетам, должна была уже сожрать всех, но хитрость оказалась сильнее голода. Дьякон говорил, криков из лесу не было уже неделю. Все время, что Ивар пробирался к Корче, тварь берегла сотника, возможно, даже скармливала ему остатки подгнившего мяса, а сама жила впроголодь.
Сотник сидел, привалившись спиной к стене лаза. Сверху казалось, будто огромная фигура, закованная в бехтерец, просто спит, сложив руки в латных рукавицах на рукояти меча, высотой едва ли не в человеческий рост, но на деле Ивар был уверен, под бармицей, прикрепленной к шелому, округу зорко осматривали белесые глаза.
Висельник пошел окольным путем. По левому склону спустился на голую продуваемую седловину, проскочил ее бегом, поминутно оглядываясь, и скрылся в тени деревьев на соседней сопке. Отдышался, давя кашель в груди. Сбежал по крутому спуску и поднялся на курган с другой стороны распадка. Наверху достал из мешка один кувшин, вынул пробку, вытянул из колчана стрелу с обмотанным паклей наконечником и макнул в масло. Прислушался – вроде тихо. Два раза ударил кресалом о кремень, и наконечник вспыхнул. Держа стрелу с луком в левой руке, а кувшин – в правой, прокрался к склону, под которым расположился сотник. Сделал два быстрых шага вперед, занося кувшин для броска, да так и замер с поднятой рукой.
Сотника не было. Только продавленная земля там, где он недавно сидел. Сердце бешено замолотило в груди, и Ивар услышал позади кольчужный лязг. Засвистел рассекаемый воздух, и Висельник едва успел метнуться в сторону, уходя от меча. Длинная тяжелая полоса стали наполовину вошла в землю, где он только что стоял. Прыжок едва не стоил Ивару оброненного кувшина.
Время остановило свой бег в распадке над курганом. Сотник медленно вытягивал меч из земли. Белые глаза смотрели на Ивара. Позвякивала проржавевшая кольчуга. Скрежетали пластины бехтерца. Подрагивали на ветру полы кафтана.
Ивар рыкнул и, коротко замахнувшись, швырнул кувшин в сотника. Попал точно в шелом, но фигура и не шелохнулась, не прервала своего движения. Кувшин разлетелся осколками, и масло полилось вниз, забегая за ворот доспеха, пропитывая ткань кафтана, стекая в сапоги. Сотник вытащил меч и, словно ничего не заметив, шагнул к Ивару. Висельник бросился наутек. Он сбегал по склону, а за ним, звеня кольчугой, вышагивал сотник, заслоняя собой низкое северное солнце. Уже внизу Ивар развернулся, наложил горящую стрелу на тетиву и с четырех саженей всадил ее в стык между пластинами доспеха. Сотника разом объяло пламя, он сделал еще пару шагов и замер, недоуменно глядя на горящую одежду. Языки пламени выбивались из горловины бехтерца и сквозь кольца кольчуги. Полыхнуло из-под бармицы, и под шеломом заплясал огонь. Сотник принялся неуклюже молотить себя по груди, пытаясь придавить, сбить пламя, дернул ворот, и полетели в разные стороны кольца и пластины. Ивар вытянул еще одну стрелу, споро прицелился и всадил ее в ошалелый белый глаз. Голова сотника откинулась назад, судорожно дернулась, и он грузно осел наземь.
От горящего тела Ивар запалил еще одну стрелу и нырнул в утробу лаза. Идти здесь можно было, только согнувшись в три погибели. Давила со всех сторон сырая могильная темнота, пахнущая землей и прелым деревом. Ивар шел вперед по правой стене, нащупывая рукой крепь. Лаз вывел в нутро кургана, резко метнувшееся вверх и в стороны. Изнутри могильник был сложен из лиственничных стволов, как обычный сруб. Над головой потолок уходил вверх куполом с деревянными ребрами, а самая верхушка купола терялась во мраке. Из-за спины Ивара через лаз сочился тусклый свет, падая на тропинку, что обрывалась в воду. Могильник был затоплен. Ивар пустил стрелу вперед, в темноту. Стрела вонзилась в стену в двадцати шагах впереди, осветив широкий неподтопленный уступ. Висельник нащупал неглубокое дно, сделал шаг, второй и ухнул по голову. Вынырнул, хватая ртом воздух, и поплыл, широко загребая руками. Кухлянка быстро напиталась отравленной ведьминой водой и сковала руки. Набухшие сапоги потянули на дно, но Ивар сделал отчаянный рывок вперед и грудью выскочил на скользкий суглинок берега. Выполз из ледяной воды, поднялся на колени, дернул мешок из-за спины, вытянул оставшийся кувшин и вытащил со дна плотно завернутый в кожу трут. С мешка сорвал промокший хворост и обрубки веток, свалил все это в кучу, под низ положил трут, плеснул масла и зачиркал кресалом. Промокший хворост нехотя загорелся, и языки пламени выхватили из темноты покатую неровную пирамиду из человеческих голов в нескольких шагах от Ивара. Головы в основании алтаря уже давно подгнили, почернели, сбросили с себя лоскуты кожи и мяса, обнажив кости черепов. Над головой раздалось шипение и стук когтей по дереву. Не теряя ни секунды, Висельник схватил разгоревшуюся головню, метнулся к пирамиде, расплескал по ней масло и поджег. К запаху разложения примешалась душная вонь паленого мяса.
В свете разгорающегося пламени ведьма бледным пауком сползла на уступ по стене из мрака под куполом. Ее длинные руки, увитые жилами, кончались когтистыми пальцами, в каждом по четыре сустава. Худое, почти прозрачное тело со вздувшимся животом выгибалось дугой, натягивая синюшную кожу на гребне позвоночника. Ноги, короткие и жилистые, с ороговевшими ступнями, подобрались, загребли землю. Волосы, волочившиеся по полу, космами закрывали глаза, но не пасть, разбухшую и вытянувшуюся от длинных неровных клыков, сменивших зубы. С полопавшихся, черных от слюны губ на пол свисала длинными нитями зловонная слизь. Ведьма подползла к Ивару на четвереньках, обошла полукругом, стараясь держаться подальше от света костра. В сырой смрадной темноте заскрипел ее голос:
– Вот и встретились, Висельник. Неплохо ты подготовился с огнем-то. Готов к жене и дочке отправиться?
Ивар крепко сжал головню и прошипел:
– Врешь, тварь! Нет их там, откуда ты пришла!
Ведьма замерла, склонила голову набок. В щели рта показался длинный влажный язык и облизал клыки. Она засмеялась:
– Есть, еще как есть. Там все, Ивар, и праведные, и грешные. Все, во что бы ты там себе ни верил.
Ведьма задергалась, сдавленно заклокотала горлом, словно отхаркивая. Губы поползли вверх, обнажив покрытые нарывами десны, и из ее глотки раздался тоненький далекий голосок дочки Ивара:
– Тятя, тятя! Забери нас! Забери нас с мамой отсюда! Оно ест нас, ест по кусочку, живьем! Забери, тятя, помоги нам!
Висельник почувствовал морозный укол под сердцем. Вода могильника впитывалась в его кожу, а вместе с ней внутрь него проникали и слова. Ребра стянуло обручем, горло перехватило удавкой. Руки парализовало, и сам Ивар будто обратился в камень. Ведьма ехидно взвизгнула и приблизилась к нему, продолжая опутывать мерзкими речами:
– Вот так вот, Ивар. И это на твоей совести. Я до твоей деревни на Тракте еще не добралась, когда ты лес поджег. Ты мог их спасти, но выбрал долг. А что толку? Жизни у тебя после этого не стало. Никто не помнит воеводу Ивара, героя походов за прахом Избавителя, зато все знают Ивара Висельника, убийцу, вора и людоеда.
Она говорила, мелкими шажками подбираясь к Висельнику, но тот уже не слышал, скованный чарами. Когда ведьма расстелилась перед ним, продолжая увещевать, изогнулась, готовясь к прыжку и сверля его буркалами из-под спутанных косм, в голове его внезапно зазвенел голос дочери: «Забери, тятя!», и Ивар, встряхнувшись, ударил первым. Ткнул ведьме головней в лицо, и тварь, вереща, шарахнулась в сторону. Рявкнула, в два прыжка скакнула к стене, запрыгнула на нее, вцепившись когтями в дерево. Ивар, коротко замахнувшись, метнул нож, и двудушница тут же рухнула наземь, суча ногами и пытаясь дотянуться до лезвия, по рукоять вошедшего под лопатку. Она взвыла громче прежнего, и ее вой забился в стенах могильника, оглушая Ивара. Он почувствовал, как по щеке из уха бежит струйка крови, ударил ногой в основание алтаря, и тот осыпался. Ивар бросился к двудушнице. Она попыталась отползти к кромке воды, оставляя за собой на земле влажный черный след, но Висельник схватил ее за волосы, вырвал нож, ударил еще раз и поволок к костру. Швырнул спиной в угли, придавил коленом и полоснул по горлу. Тонкий разрез, оставленный ножом, набух черным, забил толчками. Ивар полоснул еще и еще, перерезал трахею, и вой захлебнулся. Ведьма слабо трепыхалась в углях. В ноздри бил запах паленой плоти и волос, лицо Ивара забрызгала слюна и тухлая слизь. Краем глаза Висельник заметил вспышку света в горловине лаза, и что-то тяжело рухнуло в воду. По черной глади разошлись волны и заплескали на берег уступа. Висельник продолжал исступленно кромсать, добираясь до позвоночника. Нож скользил в пальцах, лезвие увязало в плоти, и, когда на берегу показалась огромная рука в латной рукавице, за ней вторая, а между ними из воды поднялась обугленная голова, Ивар почувствовал, как нож проскрежетал по кости и вгрызся в хрящ. Сотник в опаленных лохмотьях, увитый струпьями, черный от огня, выбрался на берег, встал во весь рост и шагнул к Ивару, занося кулак для удара.
Ивар не успел увернуться. В голове глухо хлопнуло, бок вмяло раскаленной кувалдой. Висельник почувствовал, как его подняло в воздух. Он с влажным хрустом ударился о стену за алтарем и сполз вниз. Кое-как приподнялся на локтях. Перед глазами дрожала красная пелена, рот наполнился кровью. Отплевываясь, Ивар на четвереньках пополз вперед, не соображая, куда и зачем. Сквозь шум в ушах он услышал, как лопнула рядом голова из алтаря под ногой сотника. Железная рука сграбастала Висельника за пояс, дернула вверх, вторая перехватила за горло, придавила к стене. Ивар засучил ногами, пытаясь упереться в стык бревен, но мокрые подошвы скользили по склизкому дереву. Хватка на горле сжималась, второй рукой сотник ударил Висельника снизу под переломанные ребра, выбив остатки воздуха из легких. Он подался к Ивару, придавил в пах коленом, и его лицо оказалось на расстоянии вытянутой руки. Из правого глаза торчал обломок стрелы. Судорожно пытаясь вдохнуть, Ивар нащупал на поясе колчан, немеющими пальцами дернул клапан и ухватил тонкое древко. Сотник замахнулся для следующего удара, захрипел, его губы, лопаясь и сочась сукровицей, потянулись в улыбке. Ивар, утопая в пелене удушья, направил наконечник в уцелевший глаз и вдавил стрелу обеими руками.
Хватка ослабла, и Висельник рухнул наземь, с хрипом втягивая воздух. Сотник топтался рядом, молча ударяя себя ладонями по роже, будто пытался прибить назойливого комара. Ивар огляделся, выискивая ведьму. Та металась в кострище, билась в судорогах, пытаясь ослабевшими пальцами вытянуть застрявший меж позвонков нож. Оттолкнув сотника, Ивар метнулся к ней на заплетающихся ногах. Рухнул ей на грудь, двумя руками ухватил липкую рукоять и, взревев, налег на нее всем весом. Голова ведьмы отделилась от тела. За спиной послышался протяжный стон, и сотник, которого покинул ведьмин дух, рухнул, погребя под собой остатки алтаря. Ивар устало откинулся назад.
Шипел костер, напитываясь кровью, и Висельник вылил в него остатки масла. Ведьма догорала. Кожа стянулась от жара, обнажив уродливо изогнутые кости. Волосы на голове оплавились, лицо, некогда человеческое, обуглилось и оплыло. Сотника Ивар просто столкнул в воду, раз и навсегда сомкнувшуюся черным пологом над мертвецом.
Распадок укутало туманом, и оглушенный, продрогший Ивар долго не мог сообразить, куда идти. С трудом передвигая ногами, поплелся к сопке, за которой оставил Серафима. Дьякон сидел там же, где Висельник его оставил. Поникший и серый от страха и отчаяния, он не сказал ни слова, пока Ивар резал путы. Потом вместе, держась друг за друга, они поднялись наверх.
Моря видно не было. Его закрывала полоса дыма, тянувшаяся с запада на восток, докуда хватало глаз. Дым рваным полотнищем поднимался в хмурое небо, а под ним сплошной неровной стеной горела тайга. Огонь шел на них. Ивар обессиленно опустился на колени, дьякон уселся на камень рядом. Они сидели и смотрели, как пламя пожирает лес, пока ветер с моря не потянул дым к ним, обволакивая макушку холма душным одеялом.
Серафим помог Ивару подняться, помогал ему идти, а после попросту взвалил на себя. Так перевалили две сопки, спрятавшись от дыма, и устроились на последний ночлег. Дьякон натаскал сухого валежника, развел костер, стянул с Ивара задубевшие на ветру мокрые одежды и положил Висельника на плащ у огня.
– Мы задохнемся или сгорим? – спросил Серафим.
– Мы ляжем спать и не проснемся, – тихо сказал Ивар.
Служитель покивал головой.
– Я слышал и видел, что было в пещере. Ее глазами. Скажи, Ивар, ты правда веришь, что можно спасти душу? Что мы не все попадаем в Подмирье?
– Правда, – ответил Висельник и закрыл глаза.
Дьякон поднял голову к небу, по которому тянулись клубы дыма. Встал перед огнем на колени и начал тихо читать ектенью.
Юрий Лантан
Вечная мерзлота
– Вот поэтому они уходят, – сказал Илко.
Ненец сплюнул и отошел в сторону, давая возможность рассмотреть то, ради чего мы отъехали на два километра от поселка. На земле, поросшей жухлой травой, лежал мертвый олень. Из разорванного брюха вывалились внутренности, шкура цвела глубокими ранами. Я отвел взгляд. Сырая тундра простиралась до горизонта, где смыкалась с рыхлым небом. Ветер гнал тучи. Еще пара дней – и пойдет первый снег.
– Кто это сделал? – спросил я.
Илко посмотрел на меня раскосыми глазами. Задубевшее лицо ненца рассекали морщины.
– Никто не знает, но всякое говорят, – ответил он, скривив щербатый рот.
– Что говорят? – я давно привык к манере Илко изъясняться короткими фразами, но сейчас его немногословность действовала на нервы, и в моем голосе проскользнуло раздражение.
– Уезжать вам надо, доктор, – протянул ненец и зашагал к оленьей упряжке с нартами, давая понять, что разговор окончен и пора возвращаться в поселок.
– Уезжать?! – возмутился Гаврилов, когда я передал коллегам слова ненца. – Он с дуба рухнул? У нас только четверть населения осмотрена!
Гаврилов был прав. Он расхаживал по кабинету, недовольно качая головой. Как и все хирурги, он не любил, когда что-то шло не по плану, будь то внезапное кровотечение в операционном поле или сорванный график медосмотров.
Грязное окно сочилось серым светом. Пахло пылью, спиртом и лекарствами. Под ногами Гаврилова скрипели затертые половицы. Я расположился за столом, наблюдая за остальными. Фокин покачивался на стуле напротив меня, Зорина и Галина Ивановна сидели на кушетке у стены. Пять человек в кабинете – вот и вся наша мобильная медицинская бригада.
Четыре дня назад мы прилетели в поселок Нюртей для ежегодного осмотра коренного населения. Это была моя шестая вылазка на Ямал. Не могу сказать, что я горел желанием неделю кормить комаров, но эти экспедиции хорошо оплачивались областной администрацией, а деньги сейчас не помешали бы: Алена недавно родила, и мы едва сводили концы с концами. Я с тоской подумал, что еще не скоро увижусь с женой и сыном.
– На моей памяти такое впервые, – сказал Фокин. – Обычно местные с удовольствием идут на осмотры, отбоя нет, а в этот раз их палкой не загонишь. Алексей Петрович, в чем же причина?
Педиатр посмотрел на меня, поглаживая седую бородку. Самый старший из нас, он ездил в экспедиции на Ямал еще с советских времен и хорошо знал нравы местного населения. Детишки души в нем не чаяли и называли Айболитом – очевидно, за внешнее сходство со сказочным доктором на картинках в книжках.
– Они боятся за свои стада, – ответил я. – Илко рассказал, что за последнюю неделю погибло двадцать голов, и ненцы спешно сворачивают стойбища. Медосмотры – это последнее, что их волнует. Главное – спасти оленей.
– Справедливо, – кивнул Фокин. – Ненцы проживут с гастритом и геморроем, но без оленей они не протянут.
– Я надеюсь, они не от сибирской язвы сдохли? – мрачно ухмыльнулся Гаврилов. – Этого нам еще не хватало.
Галина Ивановна охнула. Медсестра недавно вышла на пенсию, и, как и многие женщины в этом возрасте, была склонна к излишней впечатлительности. Пару лет назад на Ямале произошла вспышка сибирской язвы. Очаг инфекции ликвидировали, но эта история по-прежнему вызывала у нас тревогу.
– Не похоже, – поспешил я успокоить коллег. – Повреждения явно травматические: распоротое брюхо, рваные раны на теле. Это либо хищник орудует, либо местные друг с другом что-то не поделили и отыгрываются на оленях.
– Все это очень увлекательно, но нам что делать? – вмешалась Зорина. Это была первая ее экспедиция на Ямал. Молодой гинеколог, только что после ординатуры, Зорина отличалась большими амбициями и аппетитными изгибами, которые стали объектом особого внимания со стороны Гаврилова.
– Через три дня нас заберет вертолет, – я раскрыл журнал со списком пациентов. – А пока занимаемся тем, для чего мы сюда приехали: осматриваем всех, кто придет на прием.
На прием никто не пришел. Мы прождали до вечера, слоняясь из кабинета в кабинет, гоняя чаи и рассказывая байки из практики. Наш медицинский пункт располагался в одноэтажном здании старой амбулатории. Большую часть времени она стояла законсервированной в ожидании выездной бригады медиков. За неделю до прилета мы связались с Илко и попросили его подготовить здание. Из года в год врачи принимали здесь пациентов, здесь же отдыхали и спали. Так было раньше, так было и в этот раз. За одним исключением: коренным жителям не было никакого дела до медосмотра.
Я вышел на крыльцо. Стемнело: солнце растворилось в облаках, бараки тонули в полумраке. На пороге одного из них сидел Илко и набивал трубку табаком. Вспыхнуло пламя. Ненец затянулся, выпустил дым. Обвел взглядом свое крошечное королевство.
Нюртей пребывал в статусе полузаброшенного поселка. Немногочисленное население покинуло ветхие дома, затерянные посреди тундры. Остался только Илко. Его жена умерла, дети осели на Большой земле, и ненец решил, что смысла кочевать больше нет. Он обустроился в бараке, ходил на охоту и рыбачил, следил за порядком в поселке и пару раз в год встречал экспедиции геологов или бригады врачей.
Я спустился с крыльца и направился к ненцу. Рядом с его бараком располагался загон с четверкой оленей. Животные, свернувшись серыми комками на земле, проводили меня воловьими взглядами.
– Илко, сегодня снова никто не пришел, – начал я. – Ты можешь поговорить со своими?
Ненец неопределенно повел плечом и затянулся.
– Они не послушают меня, доктор.
– Тогда отведи меня к ним. Я сам поговорю. Мы же не просто так сюда прилетели. Если им на свое здоровье плевать, пусть подумают хотя бы о детях!
Я старался, чтобы мои слова звучали искренне и убедительно, но, похоже, на Илко они не возымели должного эффекта: ненец прищурился и едва заметно ухмыльнулся. Он прекрасно знал, что врачи приезжали в эту дыру не ради возвышенных идеалов, а за длинным рублем. Если мы провалим план медосмотров, о премии можно забыть.
– Хорошо, доктор, – протянул он. – Завтра я отвезу тебя на стойбище. Но не обещаю, что там кто-нибудь будет. Все уходят.
Я коротко кивнул и, попрощавшись с Илко, вернулся в амбулаторию.
Шаги на крыше.
Я сел в постели и вслушался. Вместе с Гавриловым и Фокиным мы спали на кушетках в подсобном помещении. Зорина и Галина Ивановна отдыхали в соседней комнате.
Помещение тонуло во мраке. Тихо сопел Гаврилов. Похрапывал Фокин. Я напряг слух… Вот он, звук сверху: топ-топ, топ-топ.
Гаврилов зашевелился. Хирург приподнялся в постели и сонным взглядом уставился на меня.
– Леха, это ты, что ли? – просипел он.
– Кто-то ходит по крыше, – я вылез из постели, натянул джинсы и свитер.
Гаврилов последовал моему примеру. Мы выбрались из подсобки и по темному коридору направились к выходу.
– Постой, – прошептал Гаврилов и скрылся в комнате.
Через мгновение он появился с ружьем в руках. У Гаврилова был охотничий билет, и в каждую экспедицию на Ямал он брал двустволку в надежде подстрелить зайца или утку, но обычно на это не хватало времени, и ружье так и лежало зачехленным.
– Вдруг медведь, – пояснил хирург, поудобнее ухватывая цевье.
– На крыше?! – я не сдержался и прыснул от смеха, но мое веселье тут же оборвалось, когда сверху раздался приглушенный топот.
Мы замерли. Шум повторился. Гаврилов коротко кивнул, и мы двинулись к двери. Открыв ржавый засов, вышли на улицу. Холодный воздух дунул в лицо. Осторожно ступая по крыльцу, я отошел подальше и задрал голову. В едкой тьме мерцало зеленым: северное сияние. Изумрудные всполохи искажали реальность, придавая всему потусторонний оттенок, словно весь мир оказался за бутылочным стеклом.
Гаврилов встал напротив крыльца и нацелил ружье на крышу. Мы вслушивались и всматривались.
Порывы ветра. Мерцающий свет. И больше ничего.
Сзади дома бухнуло: кто-то спрыгнул с крыши на землю? Мы переглянулись, и, прижимаясь к стене, поспешили к противоположной стороне барака. Гаврилов шел впереди с ружьем на изготовку. Завернув за угол, мы увидели привычную картину: груды металлолома, ржавые бочки, разломанные ящики и прочий хлам.
Я вгляделся во мрак. Между двух заброшенных бараков, расположенных метрах в ста от нас, удалялся человек. Он шел быстро, но как-то неловко – то и дело пошатываясь и прихрамывая. Мне не хватило мгновения, чтобы получше его рассмотреть: тьма поглотила фигуру.
– Ты видел? – прошептал я.
– Может, Илко пьяный шарахается? – предположил Гаврилов, опуская ружье.
Но Илко не пил и по крышам не лазил. Именно так он сказал утром, когда мы осторожно поинтересовались про ночной инцидент.
– Если не ты, тогда кто это был? – не унимался Гаврилов. – Местный со стойбища?
– Нга приходил, – бросил Илко, поправляя сбрую на олене.
Мы ежились возле барака ненца. Попыхивая трубкой, Илко готовил к поездке упряжку из четырех оленей. Моросил дождь. Я посмотрел на Фокина, который с задумчивым видом застыл возле нарт. Педиатр разбирался в местном фольклоре, поэтому я ждал от него пояснений, прекрасно понимая, что от Илко я их точно не получу.
– В мифологии ненцев Нга – это одновременно название злого божества и общий термин для страны мертвых, – Фокин забрался в нарты и похлопал по пустующему рядом месту. – Поехали, Алексей Петрович. Хочу к обеду вернуться.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
notes
Примечания
1
Мой мальчик (фр.).
2
Воспитанник (фр.).
3
Друг мой (фр.).
4
Не так ли? (Фр.)
5
Поднять! (Фр.)
6
Ты забыл, верно… кто здесь главный. Еще раз позволишь себе такое – и я отдам тебя на ее милость (фр.).
7
Не надо! Мсье Сен-Флоран, я думал, сегодня мы повеселимся (фр.).
8
Сегодня не до веселья. Этот пьянчуга пропустил сюда чертова борзописца. С меня довольно! Пора с ним потолковать по душам (фр.).
9
Маленькая смерть (фр.), оргазм.
10
Черт побери! (Фр.)
11
Макс Мори – второй директор парижского театра «Гран-Гиньоль», сменивший на этой должности его основателя Оскара Метенье; именно ему принадлежит заслуга превращения «Гран-Гиньоля» в «театр ужасов».
12
Революцию (фр.).
13
Вот как? Ах, прелестная болтунья!
14
Проклятие! (Фр.)
15
Пьяная скотина (фр.).


      Купить на ЛитРес



 

Комментарии

Популярные сообщения из этого блога

День, когда я перестала торопить своего ребенка. История современной мамы, которая научилась успевать главное

Сила Киски. Как стать женщиной, перед которой невозможно устоять

Пять четвертинок апельсина